— Пуда два, чуть больше, — сказал он, словно прикидывая вес поросенка на базаре.
— Развяжи.
Семён развязал. Тесьма поддалась легко, и горловина мешка раскрылась, как пасть дракона на приеме зубного врача. Внутри — десять маленьких мешочков, уложенных тесно, как селедки в бочке. Он развязал и маленькие, и в свете лампы тускло, угрюмо, почти виновато блеснуло.
— Медь, — разочарованно произнес он, и в голосе его было столько горечи, словно он ожидал найти там звездную пыль, а нашел земной прах.
Ну да. В маленьких мешочках — по десять рублей медью. Скучные кругляши с двуглавыми орлами. В двухпудовом мешке — сто рублей. Товарищ Горыныч быстро прикинул в уме, и мысль его работала как арифмометр, щелкая костяшками разочарования. Денег здесь много, пусть и меди, но сколько они смогут унести? Если в два захода, пудов двадцать, максимум тридцать. То есть тысячу, полторы тысячи рублей. Конечно, тысяча рублей медью тоже деньги, для мужика целое состояния, но для них… Партии нужна не одна тысяча, а больше. Много больше. Стало ясно, почему и двери, и замки, и сторож — на фу-фу. Медь большего не стоит.
— Должна быть другая кладовая, — сказал Базилевич. Голос его был спокоен, даже доволен. Для него это была загадка, а он любил загадки. Он потер руки, согревая пальцы для новой работы. — Непременно должна быть. Семён, посвети!
— Здесь! — сказал он вскоре, и голос его, обычно глухой и будничный, дрогнул той особой, счастливой дрожью, какая бывает у гончей, взявшей след. Правда, гончие не говорят, но — дрожат, да.
В стене была дверь, малоприметная, если не вглядываться, то и не увидишь.
Базилевич отступил на шаг, оглядел стену с видом художника, оценивающего холст. Потом, словно фокусник, достал из своей потертой кожаной сумки «малый джентльменский набор» — свертки с инструментами, каждый на своем месте, в специальном кармашке, протертом до блеска от частого использования. Он разложил их перед собой на полу, и в свете лампы они блеснули, как хирургические скальпели, зажимы и пинцеты перед сложной операцией. И дверь оказалась блиндированной — с листами вороненой стали, с заклепками, похожими на оспины на лице ветерана. Это внушало надежды: неспроста она такая. За такими дверями не прячут медяки и не хранят старые бухгалтерские книги.
Он провозился с замком уже минут пять. Пять долгих минут, в течение которых тишина подвала наполнялась лишь металлическим поскрипыванием, шорохом дыхания и далекими, словно из другого мира, раскатами грома. Семён светил ему, затаив дыхание, и тень от его руки с фонарем дрожала на стене, как черное пламя. Наконец, замок сдался с тяжелым, утробным щелчком — звуком, похожим на вздох облегчения, испущенный самой дверью.
За дверью было второе хранилище. С виду — копия первого, словно отражение в мутном зеркале. Те же металлические стеллажи, та же шаровая краска, облупившаяся на углах, те же аккуратно сложенные полотняные мешки. Только цвет их был иным — не красным, кричащим о дешевизне, а белым, чистым, как саван, как первый снег, выпавший на грешную землю.
Семён уже без команды снял со стеллажа мешок. Мышцы его напряглись, он оценил вес опять же в два пуда, но на этот раз в его движении не было разочарованной небрежности, была почтительная осторожность. Он развязал горловину, достал мешочки поменьше, и тоже развязал.
Серебро!
В желтом конусе света оно вспыхнуло мягко, лунно, не так нагло, как золото, но с достоинством, присущим благородному металлу. Рубли, полтины, гривенники — все как новенькие, на рублях и полтинах четкий профиль свергнутого и убитого императора. Казалось, монеты отчеканены только вчера. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, и, казалось, излучали собственный, холодный и чистый свет, впитывая и отражая пламя керосиновой лампы.
Горыныч быстро произвел в уме расчет. Мешок в два пуда — это три тысячи рублей. Взять двадцать пудов — это тридцать тысяч! Уже сумма! Не та унизительная мелочь, которую стыдно везти в комитет. Эти деньги можно потратить не на полезных идиотов, конечно, не на их брошюрки и бесконечные споры до хрипоты. Эти деньги пойдут на продажных офицеров — на тех, у кого в петлицах тускло блестит золото погон, а в душе — ржавчина страха перед завтрашним днем. Генерала, может, и не купишь за тридцать тысяч, генералы нынче дороги, как хорошие скакуны, а поручиков, так целый пучок. Можно купить целый взвод поручиков, с их амбициями, долгами и тайным желанием оказаться на стороне победителей.
Глава 10
(окончание)
Семён уже начал разворачивать баулы, холст шуршал, как крылья летучей мыши, но товарищ Горыныч остановил его движением руки. Рука взметнулась и застыла в воздухе, как регулировщик на перекрестке судеб.
— Ищите третье хранилище!
Логика была проста и неумолима, как всемирное тяготение. Нашли медь, мужицкие деньги. Нашли серебро — деньги людей позажиточнее. Должно быть и золото! Оно должно быть где-то здесь, в этом каменном лабиринте, спрятанное ещё глубже, ещё надежнее. Золото — это сердце банка, его последняя тайна. Если ассенизационную бочку наполнить золотом — не всю, конечно, не выдержит бочка такого веса, железные обручи лопнут, как гнилые нитки, и Карагеза не выдержит, старая скотинка просто ляжет посреди мостовой и откажется дышать, — но хотя бы сорок пудов, поднатужимся, осилим. Сорок пудов золота — много, это очень много. Во-первых, сильно ослабит врангелевцев, вырвет у них финансовый хребет. А, во-вторых, сильно укрепит Красную Армию, накормит ее, оденет, даст ей патроны. Материальное диктует духовному, базис определяет надстройку — эту истину товарищ Горыныч помнил ещё по Лонжюмо, по тем душным вечерам в маленькой аудитории, где Ленин, щурясь, чертил мелом на доске схемы мироздания, а он, тогда ещё молодой и восторженный, впитывал каждое слово, как сухая земля впитывает весенний дождь.
Искали — и нашли. Это было неизбежно. Главное — задать курс верный, почувствовать направление, в котором спрятан главный секрет. Базилевич, словно ищейка, обнюхивал стены, простукивал их костяшками пальцев, прислушиваясь к тому, как звучит пустота. И пустота отозвалась — не сразу, а после долгих поисков, в углу, за грудой пустых деревянных ящиков, пахнущих стружкой и мышами. Там обнаружилась ещё одна дверь, почти незаметная, сливающаяся со стеной.
Тут уж замок был из самых серьёзных — творение сумрачного германского гения, где каждый штифт, каждая пружинка знали свое место и держались за него с упрямством баварского крестьянина. И дверь стальная, в три дюйма толщиной, холодная на ощупь, как лоб мертвеца. Но нет преград, которых не одолеет большевик! Эта мысль, простая, как молот, придавала сил. Базилевич работал молча, сосредоточенно, а остальные стояли, едва дыша.
Одолел. Он вытер пот со лба рукавом, оставив на коже грязный след, похожий на боевую раскраску. Потянул дверь на себя — она пошла тяжело, с низким, гудящим звуком, словно открывался вход в древнюю гробницу. Из проема пахнуло странно. Жаром пахнуло. Тем самым жаром, который исходит от раскаленной докрасна чугунной плиты, когда на нее плеснешь водой и она шипит, отплевываясь паром. Пахнуло так, как пахло в детстве, когда мать, большая, теплая, вечно уставшая, готовила обед на всю огромную семью — на отца, угрюмого и молчаливого, на трех сестер, похожих на испуганных птиц, на двух братьев, вечно драчливых и голодных, и на него самого, вихрастого мальчишку, который ещё не знал, что станет товарищем Горынычем.
Показалось, конечно. Нет никакого жара. Может, следствие удара молнией? Гроза там, наверху, продолжала бушевать, но в сам банк молнии больше не били, и волосы у Базилевича и Семёна давно обрели прежний вид — улеглись смирно, как прибитая дождем трава. Но что-то в воздухе изменилось. Он стал гуще, тяжелее, словно они были не в банке, а перенеслись на несколько веков назад, в те времена, когда здесь, на этих каменистых берегах, горели жертвенные костры и древние боги принимали дары от смертных.