И наконец — пятая палата.
Я остановилась перед дверью на секунду, перевела дыхание. Пятая палата была одноместной — привилегия, которую я иногда выбивала для пациентов, нуждающихся в покое. Сейчас там лежал Михаил Владимирович. Я помнила его историю: тридцать четыре года, архитектор, поступил с инфарктом миокарда две недели назад. У нас, в кардиологии, такие пациенты — не редкость, но этот был особенным. Не потому, что тяжелый. Наоборот, он шел на поправку хорошо. Особенным он был по другой причине.
Я вошла.
Палата была небольшой, но уютной — насколько может быть уютной больничная палата. Кровать у окна, тумбочка, стул, раковина в углу. На подоконнике стояла небольшая коробка с карандашами и стопка бумаги — я разрешила ему рисовать, это помогало отвлечься от тревожных мыслей.
Михаил сидел на кровати, откинувшись на подушки, и смотрел в окно. На нем была стандартная больничная пижама — синяя, с белой полоской, — но почему-то на нем она не выглядела казенной. Может быть, из-за плечей — широких, несмотря на болезнь, или из-за того, как он сидел — прямо, спокойно, не сутулясь. У него были темные, чуть вьющиеся волосы, не слишком короткие, и профиль, который я, если честно, иногда ловила себя на мысли, что он красивый. Но это были непрофессиональные мысли, и я их быстро гасила.
— Доброе утро, Михаил Владимирович, — сказала я, закрывая за собой дверь.
Он повернул голову, и я встретилась с его глазами. Серые, с темным ободком, очень внимательные. За две недели я привыкла к этим глазам — в них не было ни страха, который я часто видела у пациентов, ни агрессии, которую проявляли некоторые мужчины, попавшие в больницу и оттого чувствующие себя уязвленными. В них была спокойная, взрослая грусть, и еще — какой-то свет, который я не могла определить словами.
— Доброе утро, Наталья Сергеевна, — ответил он. Голос низкий, чуть хрипловатый — следствие успокоительного, которое ему дали ночью. — С праздником вас.
— Спасибо, — я подошла к кровати, взяла карту, висящую на спинке. — Как спалось? В карте написано, что вы просыпались.
— Да, немного тревожился. Ничего страшного.
— О чем тревожились? — спросила я профессиональным тоном, но в душе уже знала ответ. Мы говорили об этом на прошлой неделе — его тревожило будущее. Работа, которую он оставил на середине проекта. Строительная площадка, на которой его ждали. Дом, в который он вернется один.
— Да все о том же, — он слегка улыбнулся, и в уголках его глаз собрались морщинки. — Но вы же сказали, что тревога — это плохо для сердца.
— Сказала. И повторю. Вам нужно учиться переключаться. Рисование помогает?
— Помогает. — Он кивнул в сторону подоконника. — Я вчера нарисовал вид из окна. Хотите посмотреть?
Я не хотела. У меня был обход, за мной ждали еще пятнадцать пациентов, а потом нужно было заполнять карты, корректировать назначения, обсуждать с заведующим сложные случаи. Но он смотрел на меня с таким спокойным ожиданием, что я не смогла отказаться.
— Покажите, — сказала я, откладывая карту.
Он протянул руку к подоконнику, взял лист бумаги и подал мне. Это был набросок, сделанный простым карандашом. Я не разбиралась в рисунке, но даже мне было понятно: он умеет. Вид из окна — крыша соседнего корпуса, голые деревья, клочок серого неба — был передан не просто как картинка, а как настроение. Тоска по теплу, ожидание перемен, ощущение, что где-то там, за этим серым небом, все-таки есть солнце.
— Хорошо, — сказала я, возвращая рисунок. — Вам талант помогает отвлекаться от тревоги.
— Да. Только здесь, — он слегка кивнул на окно, — природа не очень вдохновляет. Все серое.
— Весна придет, — сказала я стандартную фразу, которую говорят все врачи всем пациентам, когда хотят подбодрить.
— Придет, — согласился он, но посмотрел на меня так, будто я сказала что-то большее, чем просто дежурное утешение.
Я взяла фонендоскоп, приложила к его груди. Он послушно задержал дыхание, потом выдохнул. Сердце билось ровно, чисто, без шумов. Я слушала и чувствовала под пальцами тепло его тела через тонкую ткань пижамы. Это было нормально — я слушала сотни пациентов, это моя работа. Но почему-то именно сейчас я поймала себя на том, что считаю удары дольше, чем нужно.
— Хорошо, — сказала я, убирая фонендоскоп. — Давление?
— Сто двадцать на восемьдесят, — ответил он. — Медсестра измерила в шесть утра.
— Отлично. Сегодня еще сдадите анализы, и если все хорошо, начнем готовиться к выписке.
— Выписка, — повторил он, и в его голосе я не услышала радости. Обычно пациенты ждут этого момента с нетерпением. Он же сказал это так, будто речь шла о чем-то не очень приятном.
— Вас что-то беспокоит в связи с выпиской? — спросила я, стараясь, чтобы вопрос звучал профессионально, а не как личное участие.
Он помолчал, глядя в окно. Потом сказал:
— Не знаю. Наверное, страшно возвращаться. Там все напоминает о том, что случилось. Как я… ну, вы знаете.
Я знала. Я читала его историю. Инфаркт случился на стройке, в одиночестве, поздно вечером. Он успел вызвать скорую, но пока они ехали, успел пережить несколько минут, которые, как он мне рассказывал на прошлой консультации, показались ему вечностью. Он лежал на холодной земле, смотрел в небо и думал, что это конец.
— Это нормально, — сказала я. — После такого страшно возвращаться. Но вы справитесь. Вам нужно будет соблюдать режим, принимать лекарства, избегать стрессов. Я дам подробные рекомендации.
— Избегать стрессов, — он усмехнулся. — На стройке. С подрядчиками, которые срывают сроки, и заказчиком, который звонит в семь утра.
— Значит, нужно научиться не брать на себя все. Делегировать. Дышать. — Я говорила это, понимая, что сама не умею делать ни того, ни другого. Но для пациента — другое дело.
— Вы умеете? — спросил он неожиданно.
Вопрос застал меня врасплох. Я посмотрела на него, он — на меня. В его глазах не было вызова, только искреннее любопытство.
— Я врач, — ответила я после паузы. — Моя работа — следить за здоровьем пациентов. О своем я как-нибудь сама позабочусь.
— Понятно, — сказал он, и в этом «понятно» прозвучало что-то, что заставило меня почувствовать себя… неловко. Будто он прочитал во мне то, что я прятала ото всех, включая себя.
Я взяла карту, сделала пометки: давление, пульс, жалобы. Моя рука писала ровно, каллиграфически, как учили в медицинском — чтобы каждый почерк мог разобрать.
— Сегодня восьмое марта, — сказал он, когда я уже повернулась к двери.
— Да, — я обернулась. — И?
— И я хотел вас поздравить. По-настоящему.
Он протянул руку к тумбочке, достал что-то, что я не сразу разглядела. Потом я увидела: это были цветы. Небольшой букетик, завернутый в прозрачный целлофан. Ромашки. Обыкновенные полевые ромашки, маленькие, с белыми лепестками и желтыми серединками. Их было штук пятнадцать, не больше, и они выглядели скромно и даже немного потерянно в больничной палате с ее казенной обстановкой.
Я замерла.
— Я попросил медсестру купить, когда она утром выходила в аптеку, — сказал он, и в его голосе я вдруг услышала что-то мальчишеское, почти смущенное. — Я не знаю, что дарят врачам. Но мне показалось, что розы — это слишком пафосно, а мимозы… ну, мимозы желтые, а вы… — он запнулся. — Вы больше похожи на ромашку.
— На ромашку? — переспросила я. Голос прозвучал глухо, не мой.
— Ну да. Светлые волосы, серые глаза. И вы такая… светлая. Несмотря на халат. — Он протянул букет. — Это вам. С праздником. Спасибо, что вы меня… ну, вытащили.
Я стояла и смотрела на ромашки. Мои руки не двигались. В голове был странный шум — не медицинский, не профессиональный, а какой-то другой. Тот, который я не слышала уже много лет.
— Наталья Сергеевна? — он чуть наклонил голову. — Вы не любите ромашки?
— Люблю, — сказала я, и голос вдруг сел, как у подростка. — Просто… не ожидала.
Я взяла букет. Пальцы слегка дрожали — я надеялась, что он не заметил. Цветы пахли горьковато-свежо, по-весеннему, хотя откуда в марте мог взяться этот запах поля и солнца — непонятно. Наверное, мне просто показалось.