— Как? — только и смог выдавить он.
Я покачала головой, губы дрожали, слова застревали не находя выхода.
— Я не знаю… Это у меня на страничке, но я не выкладывала… Господи, если в универе узнают — у тебя проблемы будут, а если родители…
И тут — будто удар под дых — раздался звонок.
Папа.
— Нет, пожалуйста, нет… Это всё неправда, это не может быть правдой… — прошептала я, но пальцы сами потянулись к экрану, будто управляемые чужой волей.
Не запомнила, что орал мне в трубку отец. Только обрывки: «позор», «предательство», «опозорила семью». Его голос — ледяной, беспощадный, режущий, как бритва. В конце лишь холодно, отчётливо бросил:
— Если ты с ним останешься, ты нам не дочь. Мне стыдно, что я твой отец.
Меня колотило, било нескрываемой дрожью, словно внутри включился невидимый вибромотор, разрывающий каждую клетку. Зубы стучали, руки тряслись, будто я оказалась на лютом морозе без одежды.
— Володя, что же это? — голос сорвался, превратился в хриплый шёпот, едва пробивающийся сквозь пелену паники.
Он крепко и надёжно обнял меня, как умел только он. Его руки единственное, что удерживало меня от падения в бездну.
— Тихо, мы что‑то придумаем. Надо успокоиться. Всё образуется, — говорил он, а в глазах холодная решимость.
***
Владимир.
— Всё образуется…
Я обманывал сам себя. Всё стало не просто хуже… Мир рушился, рассыпаясь на острые осколки, которые ранили каждый раз, когда я пытался собрать их воедино.
Василиса не могла удалить посты. Даже войти в аккаунт не могла. Пароли были изменены, словно невидимая стена встала между ней и прежней жизнью. Она лишь читала комментарии, а они лились нескончаемым потоком, как ядовитый дождь, разъедающий душу. Каждое слово — раскалённый гвоздь, каждый смайлик — ухмыляющаяся маска презрения. Экран телефона мерцал, будто зеркало в царстве теней, где отражались чужие осуждающие лица.
Мне тоже прилетело. Сухой, официальный звонок из академии, будто лезвие, медленно входящее под рёбра. Беседа с ректором. Я уже видел свой будущий приговор: не просто увольнение, а крест на карьере, чёрное пятно, которое не отмыть ни временем, ни оправданиями.
Спустя несколько дней Василиса, моя хорошая девочка, вдруг выпрямилась. В её глазах вспыхнул не тёплый и домашний огонь, а дикий, бунтарский, как пламя, пожирающее сухую траву.
— Мы любим друг друга. И да, мы такие. Пусть общество либо примет, либо пошли они все на хутор бабочек ловить, — произнесла она, и голос её звенел, как натянутая струна.
Я обнял её так крепко, что, казалось, мог раздавить хрупкие кости, слить наши тела воедино, чтобы никогда больше не отпускать. В этот миг я понял: я должен уйти. Оставить её. Дать ей шанс на жизнь без меня — на жизнь без стыда, без оглядки, без груза моих ошибок. На жизнь, где она будет парить, а не тонуть. Где её талант расцветёт, а не зачахнет под тяжестью чужого осуждения.
Но я тянул её на дно. И это дно уже было так близко — чёрное, вязкое, покрытое засасывающим илом, холодным и беспощадным. Я в нём увяз по горло, а она ещё стояла на краю. У неё был шанс — хрупкий, как утренняя роса, но всё же шанс.
На следующий день я пришёл в академию. Всё было предсказуемо: кабинет ректора, холодный взгляд, лист бумаги с заготовленной фразой. Я молча поставил подпись — чёрную, жирную, окончательную, как могильная плита. Ручка выпала из пальцев, будто стала невыносимо тяжёлой. Я сел в машину и уехал. Далеко. Навсегда.
Я бросил всё. А главное — я оставил её.
Написал последнее сообщение — слова царапали горло, будто осколки стекла:
«Без меня тебе будет лучше. Надеюсь, ты когда‑нибудь поймёшь. Не надеюсь, что простишь. Живи, твори и полюби. Кого‑то более достойного».
Выключил телефон. Выбросил его в ближайший бак — словно вырвал собственное сердце и швырнул в тёмную пасть урны.
Я поехал в деревню. К матери. С которой не разговаривал… лет десять? Может, больше. Время стёрло грани между годами, оставив лишь горький осадок недосказанных слов и невыплаканных слёз.
Всё равно. Она хотя бы презирает меня уже много лет, и я к этому привык. Привык к её молчанию, к холодным взглядам, к тишине, в которой тонули все мои попытки быть услышанным.
Стук в дверь. Она на пороге — сухопарая, с жёстким взглядом, в старом халате, выцветшем от времени, как мои надежды. Её силуэт чернел на фоне серого неба, будто вырезан из тьмы.
— Явился? Чем обязана? — голос — как лезвие, холодное, острое, безжалостное.
Я опустил глаза. Пол под ногами казался зыбким, как болото, готовое поглотить меня целиком. Сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, лишь бы не дрожали пальцы.
— Прошу… Могу я остаться? Я буду делать всё, что прикажешь… Просто пусти.
Она нахмурилась. Молчание длилось вечность, каждая секунда растягивалась, как резина, давила на виски. Она смотрела на меня, будто разглядывала насекомое под микроскопом, изучала каждую морщинку, каждый седой волос, каждую тень на лице. Потом отстранилась, приоткрыв дверь чуть шире — движение скупое, неохотное, как будто сама дверь сопротивлялась.
— Заходи.
Я переступил порог. Дом встретил меня запахом старости и пыли, затхлости и забытья. Тишина здесь была особенной — глухой, плотной, как ватная стена, не пропускающая ни звуков, ни надежд. Только скрип половиц под ногами, как эхо моих разбитых мечтаний, как стон умирающего дерева. Тени в углах казались живыми, они шевелились, вытягивались, обступали меня, шептали: «Ты здесь лишний. Ты везде лишний».
За спиной хлопнула дверь — резко, окончательно. Это конец.
Глава 31. Василиса.
В его мире нет начала и конца. Есть только «сейчас», застывшее в полутени. Он не фиксирует время, а останавливает его, чтобы мы могли разглядеть красоту, которая обычно ускользает.
«Надеюсь, ты поймёшь…»
Дьявол, нет! Я не понимаю! Не понимаю! Что ты делаешь? Зачем?! Володя!!!
Я звонила — в ответ лишь равнодушное «абонент недоступен». Писала — сообщения повисали в воздухе, как незакрытые скобки.
Ждала…
Часы складывались в дни, дни — в бесконечность.
Всё без толку.
Мне казалось, будто из груди вырвали сердце и оставили зияющую рану, которую нечем закрыть. Как жить, когда не за чем? Когда каждый вдох — напоминание о том, чего больше нет? Когда воздух пахнет его отсутствием, а тишина кричит его именем.
Арина переехала ко мне. Ходила, как вокруг разбитой вазы, пытаясь склеить осколки:
— Василиса, поешь.
— Василиса, давай прогуляемся.
— Василиса, посмотри на меня.
А я… Я просто была. Существовала. Механически. Спала, ела, опять спала. Без мыслей, без желаний, без боли — только серая пелена, окутавшая всё внутри. Даже плакать перестала. Слезы кончились, а вместе с ними, казалось, и жизнь.
Однажды приехала мама. Не с упрёками, не с расспросами — с объятиями. Тёплые руки, тихий голос:
— Доченька, я здесь.
Она была ласкова и нежна, словно боялась сломать то, что уже и так рассыпалось в прах. Даже папа… Папа, который кричал, что я «опозорила семью», теперь стоял в дверях, опустив глаза, и тихо произнёс:
— Прости меня.
Но мне было всё равно. Абсолютно всё равно. Их слова, их сожаления — они не могли дотянуться до той бездны, в которой я утопала. Как будто я уже не здесь, а где‑то за гранью, где звуки приглушены, цвета выцветшие, а чувства — лишь эхо.
Середина сентября. Академия ждёт. Мои мольберты, мои краски, мои незаконченные полотна — всё это где‑то там, за стеной моего небытия. Я не приходила. Не могла.
Не могла заставить себя встать с постели, натянуть одежду, выйти за дверь. А уж говорить о творчестве… О творчестве там, где каждый уголок мастерской, каждый инструмент, каждый блик на палитре напоминают о нём. О наших разговорах у окна, о его руках, бережно держащих кисть, о голосе, шепчущем: «Василиса, вы молодец».