Я чуть не подавилась. Вода, которую я только что глотнула, едва не пошла носом. Закашлялась, чувствуя, как горят щёки. А он… он улыбается. Не смущённо, не растерянно, а со спокойной уверенностью, которая всегда в нём есть.
— Всё то, что сейчас у вас в головах, и даже больше, — отвечает он спустя несколько секунд тишины.
— Да! Я знала! — Лена хлопает в ладоши, и в её глазах лучится искренняя радость, словно она только что выиграла в лотерею.
— Это так заметно? Так очевидно? — удивляюсь я, всё ещё не веря, что это происходит наяву.
— Ну для нас, да очевидно, — добавляет кто‑то из девушек.
Он смотрит на телефон, затем поднимается.
— Теперь мне лучше удалиться, чтобы вы могли спокойно перемыть мне кости. Василиса, я вас жду вечером. И не пейте много. Понятно?
— Да, профессор, — вылетает у меня прежде, чем я успеваю подумать.
Поражённые, почти смущённые мы смотрим друг на друга. Это так органично, так естественно, что мы даже не заметили четырнадцать свидетелей нашего короткого диалога.
Следует взрыв смеха — его смеха. Я подхватываю, а потом и все остальные. Смех льётся, как вино из бокалов, заполняет комнату, смывает последние остатки напряжения.
Я иду с Леной его проводить. Перед дверью он поворачивается ко мне, поднимает моё лицо за подбородок — легко, почти невесомо — и целует. Коротко, но так нежно, что внутри всё замирает. Лена рядом делает вид, что ничего не видит и не слышит, но я замечаю, как она украдкой улыбается.
— Напиши мне, малыш. И удачи тебе, — шепчет он.
— Так нечестно, — вздыхаю я. — На все неудобные вопросы придётся мне отвечать.
— Если на них буду отвечать я, они станут ещё более неудобными, — он улыбается, и в этой улыбке всё: и нежность, и лёгкая насмешка, и обещание вечера, который ждёт нас впереди. — Всем до свидания. До следующего года. Василиса, до вечера.
Он уходит. Дверь закрывается, а я остаюсь стоять, вдыхая едва уловимый аромат его парфюма, который ещё не успел раствориться в воздухе. В голове — хаос из чувств, слов, образов. Но где‑то глубоко внутри — покой.
***
Только за ним закрылась дверь, как на меня обрушился настоящий смерч вопросов — стремительный, неудержимый, почти осязаемый.
— Как это началось?
— Когда?
— Какой он в постели?
— Ты была у него дома?
— Он хорошо целуется?
— У вас был интим в универе?
— Что сказали твои родители?
— А как же его жена?
— У него большой член?
С каждым новым вопросом я краснела всё сильнее. Щеки пылали, в груди нарастало странное противоречие: с одной стороны — неловкость, почти стыд от этой бесцеремонной откровенности; с другой — подспудное желание поделиться чем‑то настоящим, тем, что живёт не на поверхности, а глубоко внутри.
Эти вопросы казались одновременно и чересчур личными, и до обидного поверхностными. Они скользили по краю, не касаясь сути — той тонкой, почти невесомой материи, из которой складывались наши отношения.
И вдруг, словно вспышка, внезапное озарение: мне отчаянно захотелось сказать что‑то по‑настоящему важное, сокровенное, то, что раскрывало бы его не как объект любопытства, а как человека, которого я люблю.
— Он любит, когда я стою перед ним на коленях, — произнесла я тихо, почти шёпотом.
Комната мгновенно погрузилась в тишину. На несколько долгих секунд время словно остановилось. Я видела, как девушки переглядываются, как в их глазах мелькает что‑то новое — не просто любопытство, а, кажется, понимание.
— Это, кстати, многое объясняет, — наконец произнесла Ксюша, и её голос прозвучал неожиданно мягко.
В ту же секунду напряжение лопнуло, как мыльный пузырь, и комнату заполнил лёгкий, искренний, освобождающий смех. Мы смеялись все вместе, и в этом единстве растворялись неловкость и напускная бравада, оставляя после себя только тепло и странное ощущение близости.
Я улыбнулась, чувствуя, как уходит скованность. В конце концов, разве не в таких вот моментах — в неловких признаниях, в смехе сквозь смущение — и рождается настоящая дружба?
Глава 26. Василиса.
Палитра его отвергает нейтральные тона — каждый цвет горит, будто подсвеченный изнутри. Его синий не просто холодный, а пронзительный, его золотой не просто тёплый, а жгучий. Это не краски реальности, а символы эмоций, где цвет становится языком, способным передать то, что словами не выразить.
— Мама, мне надо поговорить с тобой. Я приеду?
— Конечно, солнышко. Что‑то случилось? — в мамином голосе тут же зазвучала тёплая, обволакивающая забота, словно мягкий плед в холодный вечер.
— Всё отлично, просто замечательно. Но мне нужно с тобой поделиться, — ответила я в трубку, чувствуя, как внутри сжимается ледяной комочек тревоги.
Я кладу телефон и медленно оборачиваюсь. Владимир сидит за столом — в косых лучах послеобеденного солнца его тёмные волосы отливают бронзой, а чёткие черты лица кажутся высеченными из камня. Он поднимает глаза, вопросительно изогнув бровь, и в этом простом движении — вся его внимательная, неспешная сила.
— Отвезёшь? — спрашиваю я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
— Конечно, малыш, — отвечает он тихо, но в этом «конечно» — твёрдая уверенность, от которой становится чуть легче дышать.
Как же безумно страшно признаваться… Но наши отношения уже заходят слишком далеко — я не могу скрывать правду от самых близких. Это молчание, как невидимая тень, ложится на моё настроение, гасит улыбку. Даже Владимир заметил — вчера вечером он долго смотрел на меня, потом провёл ладонью по щеке и спросил: «Ты где‑то далеко. Вернись ко мне». А мне не нравится, когда мой мужчина обеспокоен. И вот решилась. Еду как на казнь, хотя понимаю: это же мама… Ну что я так боюсь? Мне уже не пятнадцать, чтобы трястись перед разговором. Мама в моём возрасте уже была с папой… И всё равно безумно страшно.
Володя подвёз меня до самого дома, но я попросила не выходить.
— Позвони потом, — прошептал он, нежно целуя меня в губы, а потом — шутливо, в нос.
Я сморщилась от щекотки, но тут же улыбнулась. Улыбка вышла слегка натянутой, но тёплой — как первый робкий луч солнца после долгой тучи.
— Конечно, профессор, — шепчу я и выскользываю наружу.
Сегодня жарко — воздух дрожит, как тонкая вуаль, над раскалённым асфальтом. На ходу замечаю: родители в саду. Папа сидит за ноутбуком, сосредоточенно хмурясь над экраном; мама вяжет — её спицы мелькают в солнечных лучах, словно два быстрых серебристых мотылька.
— Привет, — здороваюсь я и подхожу к каждому, целуя в щёку. Папин лоб горячий от солнца, мамины руки пахнут лавандовым мылом.
— Мам, поговорим наедине?
— Конечно, Василёк. Пойдём на кухню. Я лимонад сделала, будешь? — её голос спокойный, домашний, и от этого сердце сжимается ещё сильнее.
Мы проходим на кухню. В воздухе плавает сладкий аромат ванильного печенья, а из открытого окна доносится пение птиц и шелест листвы. Я сажусь, беру бокал, начинаю нервно крутить его в пальцах — стекло холодное, а руки почему‑то горят.
— Вась, ты меня пугаешь… Что случилось? — мама откладывает спицы, смотрит внимательно, без назойливого любопытства, но с той особой, почти болезненной чуткостью, которая бывает только у матерей.
— Я хотела рассказать про своего… мужчину. Мам… Он замечательный, мне с ним безумно хорошо… — слова звучат тихо.
— Но‑о‑о? — протягивает мама, и в её интонации — не упрёк, а осторожный вопрос, будто она нащупывает тропинку в густом тумане.
— Без «но»! Просто я его люблю, а он любит меня…