Литмир - Электронная Библиотека

— Чай будешь, — сказала она.

— Мам, я не хочу.

— Я не спрашивала.

Через несколько минут я уже сидела за кухонным столом в сухой футболке, с полотенцем на голове и чашкой горячего чая перед собой. В чай мама положила лимон, мёд и, кажется, всю свою сдержанную ярость к человечеству.

Я долго смотрела на кружку, пока пар переставал щипать лицо. Говорить не хотелось. Если сказать вслух, всё станет настоящим. Измена. Маю. Его родители. Это противное, ровное: “Ты понимаешь, семье нужна жена из нашего круга”.

Мама села напротив и не торопила. Это у неё было редкое и опасное умение — молчать так, что рядом с ней всё равно хотелось признаться.

— Он изменил мне, — сказала я наконец.

Мамино лицо почти не изменилось, только пальцы на чашке сжались чуть крепче.

— С кем?

Я сглотнула.

— С Маю.

Несколько секунд в кухне было слышно только дождь и тихое гудение холодильника.

— С той Маю, которая называла меня “почти мамой” и съела шесть моих пирожков за один вечер?

— Угу.

— Понятно, — сказала мама. — Значит, пирожки я тоже оплакала зря.

Я фыркнула раньше, чем успела удержаться, и от этого стало ещё больнее. Смешное и больное почему-то всегда дружат слишком близко.

— Они женятся, — добавила я. — Его родители хотят… правильную жену. Японку. Без русской мамы в семейной анкете.

Мама медленно выдохнула так, будто внутри неё кто-то аккуратно поставил на огонь большую кастрюлю.

— Ну конечно, — сказала она мягко. — Русская мама в анкете — это ведь страшное осложнение. Борщ, мнение и способность задавать неудобные вопросы.

Я уставилась в чай.

— Он сказал, что не хотел меня ранить.

— Это любимая фраза людей, которые уже держат нож, — ответила мама. — Им кажется, что если говорить тихо, то рана будет вежливой.

Вот тут я всё-таки расплакалась. Не красиво, не как героини в фильмах, у которых одна слеза катится по щеке. А устало, некрасиво, с судорожным вдохом и ненавистью к себе за то, что всё ещё больно.

Мама сразу оказалась рядом. Обняла меня за плечи, прижала к своему свитеру и стала гладить по голове так, как гладила в детстве, когда я падала во дворе и пыталась доказать, что совсем не плачу.

— Моя девочка, — тихо сказала она. — Ты не неправильная. Просто кто-то слишком маленький пытался измерить тебя своей линейкой.

Я вцепилась в её рукав и некоторое время молчала. От мамы пахло ванилью, стиральным порошком и домом. В этом запахе не было ни “чистокровности”, ни чужих родителей, ни требований быть удобной. Только тепло, в котором можно было наконец развалиться на части.

Когда я немного успокоилась, мама осторожно убрала полотенце с моей головы и вдруг прищурилась.

— А это что?

— Что?

— На щеке. Серый ворс.

Я машинально потёрла лицо.

— Ничего.

— Акико.

Вот это её “Акико” всегда значило: сопротивление бесполезно, говори пока добровольно.

— Это… Юто.

Мама замерла, а потом её лицо неожиданно посветлело.

— Юто из восемьсот четвёртой?

— Да. Вернулся из Америки. Шесть лет где-то там учился и, видимо, случайно превратился из колобка в человека с опасными скулами.

Мама прикрыла рот ладонью, но я всё равно заметила улыбку.

— Он был хорошим колобком.

— Мам, пожалуйста.

— Что “пожалуйста”? Я помню, как он носил тебе конфеты. И как дул на твои колени, когда ты разбилась у качелей. Сидел такой серьёзный, будто от его дыхания зависела судьба мира.

Я хотела сказать что-нибудь язвительное, но слова застряли. Перед глазами снова возник Юто у подъезда: высокий, мокрый, с тихой улыбкой. И то, как он по-детски подул в сторону моего сердца, будто боль и правда можно было спугнуть.

Мама заметила, как я замолчала. Разумеется.

— Он тебя проводил?

— Не совсем. Мы просто ехали в одном автобусе. А потом он шёл домой. А я решила, что он меня преследует.

— Логично, — кивнула мама. — В тяжёлый день даже сосед может выглядеть как маньяк.

Я закрыла лицо ладонями.

— Не напоминай.

Она тихо рассмеялась и пододвинула ко мне тарелку с блинами, которые каким-то образом уже стояли на столе. Русские матери умели материализовать еду из тревоги.

— Ешь. После предательства надо есть тёплое.

— Я не голодна.

— Тогда держи в руках. Блины тоже умеют поддерживать.

Я взяла один, просто чтобы она не смотрела на меня так заботливо. От этой заботы хотелось снова плакать.

Мама накрыла мою ладонь своей.

— Акико, после человека, рядом с которым ты чувствовала себя недостаточной, не бойся того, рядом с кем тебе вдруг станет спокойно. Это не слабость. Это организм вспоминает норму.

За стеной мягко стукнула дверь лифта. Возможно, Юто уже вернулся к себе. Возможно, снимал мокрое худи и видел пятно от моей туши на плече.

Я вздохнула.

— Если он завтра покажет тебе худи, скажи, что это был дождь.

Мама улыбнулась.

— Конечно. Очень местный дождь. Только по Юто.

Глава 3.1 Молиться — но не реке, а ей.

Во второй жизни её звали Мэй. Она не помнила его. Конечно, не помнила. Иногда только останавливалась у ручья и хмурилась, будто пыталась вспомнить сон, растаявший до пробуждения.

Мидзучи не показывался. Он уже понял: людям страшно, когда чудо подходит слишком близко. Поэтому снова стал её удачей.

Когда у Мэй в год голода заболел её младший брат, у порога их дома забил тонкий ключ — чистый и холодный, хотя земля вокруг давно высохла.

В деревне это заметили. Сначала старухи говорили, что девочке благоволит местный ками. Потом мальчишки зашептались, будто у ручья живёт дух, который любит сладкую фасоль: Мэй иногда оставляла у воды маленькие лепёшки, и к утру они исчезали.

На самом деле сладкую фасоль уносила кицунэ. Она появлялась редко, обычно на закате, когда рисовые поля становились золотыми, а вода между ними отражала небо так точно, будто мир перевернули.

— Ты балуешь её, — говорила она, сидя на берегу и лениво облизывая пальцы от сладкой пасты.

В ручье расходилась рябь.

— Не спорь. Я видела туман, мост и родник. Ещё немного — и люди начнут молиться не реке, а ей. Раз уж ты всё равно рядом, почему бы не подойти ближе?

Мидзучи не отвечал.

Ему нравилось, когда Мэй смеялась. Нравилось, когда возвращалась домой живой. Если это называлось баловать — пусть. А подойти ближе… об этом он подумает позже.

Но Мэй выросла и полюбила простого человека — из тех, кого не провожают поклонами и чьё имя не записывают в семейных свитках.

У него были тёплые руки, пахнущие деревом, соломой и дождём, и усталый смех, от которого тревога в доме становилась тише. Он латал крыши, чинил ставни, всё время забывал, где оставил свою кисэру, и смеялся так, будто даже в плохой день можно было найти что-то хорошее.

Мидзучи мог отвести от неё туман, поднять воду, найти потерянное, спасти её брата от жажды и болезни. Но он не мог сделать самого простого: постучать в дверь, назвать её по имени, коснуться её руки при людях.

Он долго смотрел на них из воды и впервые почувствовал пустоту, похожую на омут после дождя.

Кицунэ тогда пришла без улыбки. Села у ручья и молчала, глядя, как молодые супруги идут по дороге. Мэй несла корзину, её муж — связку хвороста. Их плечи иногда касались друг друга, будто случайно, но они оба каждый раз улыбались.

— Теперь понял? — спросила кицунэ.

Вода была неподвижна.

— Люди выбирают тех, кто может войти в дом через дверь, а не через дождь.

Мидзучи не рассердился. Он тогда ещё не умел сердиться на правду.

Но он не отнял у неё счастье. Вода не должна забирать то, что сама когда-то спасла.

Во второй жизни Мэй умерла молодой.

У открытой двери, когда летний воздух густел от цикад и спелого риса. Мидзучи был рядом — не в комнате, потому что ему всё ещё не хватало формы, чтобы войти, но в кувшине у её постели дрогнула вода, и влажный ветер коснулся её лба.

4
{"b":"968198","o":1}