— Добре, добре. Така гарнесенька дивчынка, человик у тоби такой важный, надо добре готовить.
Сзади негромко спорили, а старая и молодая так и работали, дымилась печь, в которой потрескивали дрова, дождь потихоньку ронял последние капли. Когда в большой посудине горка налисников — блинчиков с творогом — выросла так, что грозила обвалиться через край, бабуся повернулась к сараю:
— Хлопци, идить ести, поки гаряче!
Повернулась и румяная от жара Татьяна, встретилась со мной глазами и вспыхнула еще больше, а меня так просто прожгло от макушки до пяток острым счастьем.
Второй раз звать никого не потребовалось — еще вчера все убедились, что бабуся готовит умопомрачительно, весь штаб рванулся к дощатому столу на четырех вкопанных столбиках. Расселись, расхватали блинчики, не дожидаясь, пока бабуся слазает в погреб, дули на них, обжигались, лезли за следующим…
Один Лютый от налисников отказался, у него свое счастье — доедал оставшиеся с утра порубленные огурцы, заправленные травками и сметаной, вымакивая юшку ржаным хлебом.
Бабуся поставила рядом с быстро пустеющей посудиной глечик, увязанный тряпицей:
— А ось вам киселя з тютины до налысныкив.
Кисель из шелковицы, чуть сладкий, слегка кисловатый к горячим блинчикам — это ли не сказка?
Бабуся стояла чуть поодаль, смотрела, как мы уминаем, держала руки под передником, потом ее выцветшие голубые глаза повлажнели, она смахнула непрошенную слезу уголком платка и ушла в хату.
После еды планирование застопорилось: свежих идей больше не поступало, а несвежие признали негодными и решили дать отлежаться, вдруг еще что в голову придет. Часть штаба осталась на хуторе, часть отправилась в разъезды — кто в ближайшие отряды, кто для встречи с информаторами, а кто просто до базара на станции, послушать и прикупить всякого нужного.
А кто — по городам и весям, восстанавливать структуры Приазовской республики. Война войной, но если мы вытесняем гетманцев и оккупационные власти, то образуется пустое место, как любили говорить наши журналисты, «вакуум власти». Такой вакуум неизбежно заполняется чем угодно в диапазоне от дичайшего бардака, когда каждый каждому враг, до свирепой диктатуры местного масштаба. Так что пусть лучше нашими Советами — люди, в них работавшие, в большинстве своем никуда не делись, опыт функционирования есть, осталось восстановить связи и кое-где подпереть наше теневое самоуправление вооруженной силой.
Ездили, говорили, убеждали, иногда стращали противников, многажды попадали в проверки документов, но сделанный в Москве паспорт на Константина Ивановича Андреева работал на отлично. А еще работала молва — командиры отрядов для поднятия собственного авторитета частенько утверждали, что батька Махно как раз у них. Оттого волость от волости сильно отличались представлениями о моей внешности. Например, в Приютенской считалось, что я «ростом в три аршина — экая махина!», в Басанской уверяли, что «у Махна по самы плечи волосня густая», а в Конских Раздорах твердо знали, что «он в такой натуре кулак держит, что если раз вдарит — никто на ногах не устоит». Волосы мне приписывали от иссиня-черных до соломенных и даже до лысины, глаза легко гуляли от голубых до желтых кошачьих, рост вообще менялся от деревни к деревне. Не говоря уж про совсем дикие слухи что у меня «черный глаз», от которого молоко киснет и кони дохнут, всеведение, оборотничество и так далее.
Все эти описания имели слишком мало общего и с тюремной карточкой, заведенной на Махно до революции и попавшей в руки гетманцев и немцев, и со мной нынешним. А выписанные харьковскими кооператорами бумаги агента по закупкам дополняли конспирацию.
Вот так ехали мы с Лютым из волостного села Заливное, где встречались с «ушедшим в подполье» председателем Совета. Впрочем, мужик он толковый и уважаемый, так что многие и при немцах обращались к нему за помощью, да к тому же он сумел сохранить почти весь архив, а распущенный отряд самообороны по его команде попрятал на подворьях никак не меньше двухсот винтовок и, как я подозревал, несколько пулеметов. Короче, как в старом анекдоте — при сигнале о переходе на легальное положение останется только вывеску поменять.
Оттуда отправились в Воздвиженку, а по дороге встретили на дороге бредущего нам навстречу Розгу. За последний месяц Паша Малаханов нашел себя в мелкой торговле вразнос. Или, как называли таких в зоне ответственности ЧеКи, стал спекулянтом и мешочником, но здесь, в Гетманате, к этому роду деятельности относились спокойно. Вот он и путешествовал по району с запасом мелочевки — иголок и булавок, лент и пуговиц, ниток и перьев для письма. Отличное же прикрытие, лучше не придумаешь, разве что выделялся малость среди занятых таким промыслом местных евреев — ну так в сытое Приазовье набежало немало народу из других краев. Вот он и разносил наши послания и тоже собирал информацию, а то мог и телеграмму дать, знакомства среди телеграфистов имелись. При его изворотливости и артистизме просто великолепный агент.
— Здорово, Нестор! Вы куда, в Воздвиженку?
Лютый натянул поводья, бричка остановилась.
— Ага, в нее.
— Пока не суйтесь, там церковь догорает.
— Что ты опять натворил???
— Ничего…
До Воздвиженки мы все-таки доехали и застали на месте церкви головешки, а на рожах селян — отсутствующее выражение. После расспросов наших людей, история нарисовалась просто изумительная: сельский сход в который раз пытался разрулить мелкую проблемку с межеванием, но тут приперся Розга.
Поначалу он хотел просто торгануть — толпа же, все покупатели сами собрались в одном месте, но послушал разговоры…
Селяне, не очень понятно с чего, весьма озаботились сохранностью церковной утвари, вот Розга и принялся в шутку подначивать. Дескать, налетит банда, все золотое и позолоченное похватает! Или того хуже, нехристи австрийские реквизируют без разбору все от придела до придела, молись потом на ободранный алтарь!
Поначалу перешептывались, зыркали по сторонам, чесали в потылицах, бульон общественного мнения закипал, не хватало лишь щепотки соли. Бросил ее Розга или кто другой, неважно, мысль вспыхнула и озарила всех собравшихся — надо спасти! А как спасти? Да разобрать по домам и попрятать!
А идея, овладевшая массами, как известно, становится материальной силой. И весь сход, кулаки и батраки, зажиточные и незаможники, бабы и детишки, чуть ли не с местными евреями, ломанулся в церковь, которую за полчаса обглодали до костей, как пираньи неосторожно зашедшую в воду корову.
Растащили все.
По селу от церкви бежали люди, прижимая к груди добытое — сосуды, брачные венцы, иконы в окладах, дароносицы, лампады, напрестольное Евангелие, кадила. Опоздавшие волокли хоругви, подсвечники и парчовые облачения.
Не оставили ничего, унесли даже ложечку для причащения.
Но когда первый угар прошел, добрые самаритяне задумались — а что дальше-то будет? А ну как накажут всех поголовно? Вот и спалили церковь, чтобы покрыть общий грех. Нету тела — нету дела, как говорили менты в мое время. И не знаешь, смеяться тут или плакать.
В Воздвиженке, не считая сгоревшей церкви, при разговоре о которой даже советский актив прятал глаза, дела обстояли похуже, чем в Заливном, но вполне терпимо. Есть люди, есть малость оружия, прогетманских говорунов заткнуть можно одним махом.
Как обычно, после возвращения из поездок, меня ждала куча новостей. Самая неприятная — эсера Бориса Донского публично повесили на Лукьяновской площади в Киеве. Как говорили очевидцы, до последнего момента он сохранял полное спокойствие. Еще бы, эсеры распространили его предсмертные записки, так выяснилось, что его схватили на месте теракта не случайно, Борис сдался вполне осознанно. Мотивацию свою он еще при подготовке акта изложил в письме в ЦК — «Если я уйду, дело потеряет половину смысла. Террорист должен остаться, открыть себя. Этим унижается то аморальное, что есть в убийстве человека человеком». Вот так вот, двадцать четыре года парню.