– Когда ты вернешься? – крикнул отец мне вдогонку.
Лизу он не увидел: она была неким туманным пятном где-то внизу.
– Скоро! – крикнул я на бегу, и помню, как уже во дворе меня поразило выражение Лизиного лица.
– Он у тебя колдун! – сказала она.
– Он добрый! – соврал я. Она, конечно, не поверила.
Даже когда я твердо знал, что до возвращения отца еще много времени, Лиза не хотела к нам заходить.
– А если он вернется раньше? – спрашивала она.
Я объяснял, что у отца строгий режим рабочего дня, что уйти раньше времени он не может, что даже если едет куда-то на съемку, то все равно должен вернуться на службу.
– Нет, – говорила она, – он узнает, что я к вам приходила. Или придет, пока я еще буду у вас. Он – колдун!
Мы самозабвенно целовались в подъездах, в скверах. Мы – она сбросив тапочки, я и так был в носках – гладили друг друга пальцами ног, пока сидели за большим столом у нее дома, в комнате коммунальной квартиры.
В нас накапливалась требующая разрядки сила.
Не то чтобы Лиза потеряла голову, когда все-таки согласилась переступить порог нашей квартиры. Она устала сопротивляться своему страху. У нас она была – пока сила не взыграла по-настоящему – много сдержаннее, чем поздним вечером в подъезде или в сквере, где мы скрывались среди низко висящих ветвей оборванной сирени, среди следов истончавшегося запаха весны.
Она быстро проскользнула через большую комнату, опасливо взглянула в сторону закрытой двери в кабинет моего отца. У меня в комнате она сразу села на стул возле окна, тесно свела колени, одернула юбку, положила руки на бедра. Я вошел с двумя бутербродами с колбасой.
– Чай поставить? – спросил я сипло, протягивая один бутерброд Лизе.
Она не ответила, взяла бутерброд и впилась в него мелкими, один к одному, белыми зубами. Она ела так, словно голодала несколько дней. Я же откусил только один кусок и начал давать круги по комнате.
– Здесь ты и живешь? – спросила Лиза, расправившись с бутербродом.
– Да! – обернулся я к ней. – Хочешь покажу настоящие метереологические карты?
– Какие?
– Метереологические!
Я схватил второй стул, поставил его возле шкафа, взобрался на него. Спиной я чувствовал Лизин взгляд. Я дернул на себя один рулон, остальные посыпались мне на голову, я чуть было не упал, а Лиза засмеялась.
Именно ее смех нас раскрепостил, и, когда я опустился на колени возле нее, когда развернул карту, уже было ясно, что ни карта, ни учебники – мы якобы собирались заняться вместе тригонометрией – никому не нужны.
Я поднял глаза. Лиза сидела в той же позе. Я вскочил, наклонился к ней. От нее пахло колбасой, мои руки, легшие ей на плечи, были в пыли. Мы сухо поцеловались, нас словно ударило током. Она вскочила и, спасаясь от меня, закружила по комнате. Она была ловчее, могла убегать и убегать, могла сесть на один из стульев, могла вообще выбежать вон из комнаты, из квартиры. Она села на мою кровать. Ее колени теперь были широко расставлены, юбка задралась. Я впервые увидел полоски белой-белой кожи между резинками темно-коричневых чулок и черными трусиками, те участки кожи, по которым уже блуждали, поднимаясь выше, мои пальцы. Руки она держала так, словно собиралась поймать брошенный ей в грудь мяч. Мячом оказалась моя голова. Запах колбасы, физкультурного зала, ее пальцы у меня на затылке, цепляющийся за губы туго натянутый подол юбки, идущий от Лизы жар, мои дрожь и волнение.
Я въехал в нее лицом, почему-то высунув язык: им я попал в пупок, соленый вкус его нутра преследовал меня после несколько дней. Она обхватила меня ногами и пришпорила ударом тугих пяток.
– А вдруг он сейчас придет?! – произнесла она так, будто бы ей этого очень хотелось.
У нее была очень маленькая грудь, она счастливо и испуганно ойкнула, когда я после нескольких неудачных попыток все же погрузился во что-то горячее, заставляющее поскорее излиться.
– Вот как это, значит! – сказала Лиза потом и положила влажную ладошку на мою быстро сморщившуюся, болезненную плоть. – Бедный!
Раздался звук поворачиваемого в скважине замка, мы вскочили.
Застегиваясь, я разложил на столе учебники и тетради, она придвинула оба стула к столу. Мой отец вошел, возник за нашими спинами.
Опытный фотограф схватывает сразу все пространство, все полутона. Мой отец был фотограф опытный.
У Тани никто не подходил. Я звонил несколько раз с одинаковым результатом: срабатывал определитель номера, мне казалось, что там сняли трубку, я кричал: «Таня! Таня!» – но длинные гудки возобновлялись.
Первый раз я позвонил из автомата возле байбиковского подъезда, в котором на ящике для газет оставил вынесенный из квартиры недопитый стакан коньяка. Возле будки маячили двое, очень напоминавшие байбиковских охранников. Несмотря на жару, они, как и охранники в квартире, были в пиджаках; оба угловатые, жилистые, они проводили меня внимательными взглядами; устав набирать Танин номер, я пошел к своей машине и почувствовал, что нахожусь под наблюдением еще двух человек. Эти уже и вовсе не таились: их машина стояла рядом с моей, и они пялились на меня в открытую.
Я им улыбнулся. Они улыбнулись в ответ, но, когда я тронулся с места, они поехали за мной. Чтобы избавиться от слежки, моих водительских навыков оказалось недостаточно. Пришлось смириться, пришлось ехать так, словно я ничего не замечаю, не смотреть на их машину в зеркало заднего вида, и они наконец ушли в сторону.
Я еще немного покружил, потом прибился к Таниному дому.
За ее дверью была тишина. Я еще раз посмотрел на номер квартиры – да, вроде все верно, – еще раз нажал на кнопку звонка, потом еще раз. Дверь со скрипом и лязгом открылась, когда я уже начал спускаться по лестнице, и голос открывшей дверь пожилой женщины прозвучал у меня за спиной:
– Кто здесь?
Я быстро поднялся на несколько ступеней. Женщина смотрела на меня с опаской, дверь была закрыта на цепочку.
– Здравствуйте! – торопливо заговорил я. – Мне нужна Таня. Татьяна… Отчества я не знаю. Фамилии тоже. Но она живет здесь! В этой квартире! Она дала мне адрес.
– Вы ошибаетесь, – сказала эта женщина. – Здесь никакая Таня не живет. И никогда не жила. Разве что, может, до войны.
– Нет, какое там до войны! – У меня появилось желание рвануть дверь на себя, сорвать, выломать цепочку, отшвырнуть в сторону эту старуху, провести в квартире досмотр. – Сейчас! Здесь! – Я достал фотографию. – Вот! «До войны»!
Она всмотрелась в фотографию, перевела взгляд на меня. Ее верхняя, с седыми длинными волосками губа поползла вверх, обнажая идеальную белизну протеза.
– Я вас огорчу. – Лицо ее сморщилось, подбородок заострился, глаза блеснули – так она улыбалась. – Я знаю всех, кто живет в этом доме. Здесь такая Таня не живет!
Дверь квартиры с лязгом захлопнулась.
– Эй! Эй! – Я бухнул кулаком в дверь, потянулся к звонку, фотография выпала из моих рук, упала, я наклонился над ней.
Да, такой Тани в этой квартире, в этом доме быть не могло: я сделал снимок, когда Таня после купания выходила из воды в одних просвечивающих узких трусиках. Блеск крепкого мокрого тела. Солнечный блик на стоящей торчком агрессивной груди. Прядь отяжелевших волос пересекает улыбающееся радостное лицо.
Мой дар можно было сравнить с бессмертием.
Интересно попробовать жить вечно, но только попробовать. Ведь в конце концов обязательно возникнет вопрос – помимо еще одного, не менее важного: «Где бессмертие будет проистекать?» – также способный отравить самое безмятежное, пусть и вечное существование: «Что, собственно, с бессмертием делать, как им получше распорядиться?»
Как ни увиливай, но полноценного ответа на эти проклятые вопросы не найти.
Вопросы-то вроде бы очень и очень простые. Как, куда приложить бессмертие, на что его использовать и где? Ладно, оставим в стороне местопребывание бессмертного, но для пользования бессмертием хотя бы требуется определить четкую прикладную цель. Иначе – направить не имеющее предела свойство на нечто конкретное и конечное. Завязать на строго определенное действие.