Думаю, он услышал мое дыхание, потому что резко обернулся. Несмотря на нервный темперамент, месье Поль обладал редкой твердостью характера, никогда не вздрагивал и редко краснел.
– Думал, вы ушли в город вместе с остальными учительницами, – проговорил профессор, силой воли задержав стремившееся ускользнуть самообладание. – Но пусть так. Думаете, расстроюсь из-за того, что попался? Ничуть. Я часто навещаю ваш стол.
– Мне известно это, месье.
– Время от времени находите брошюру или книгу, но не читаете из-за этого запаха? – указал он на сигару.
– Согласна: лучше они не становятся, – но читаю все, что получаю.
– Без удовольствия?
– Месье не допускает возражений.
– Они вам нравятся, хотя бы некоторые? Кажутся достойными внимания?
– Месье сто раз заставал меня за чтением своих книг и знает, что у меня не так много развлечений, чтобы недооценивать те, которые предоставляет он.
– Делаю это с добрыми намерениями. А если понимаете, что хочу добра, и получаете от моих усилий небольшую радость, то почему мы не можем стать друзьями?
– Фаталист сказал бы: потому что не можем.
– Сегодня утром, – продолжил месье Поль, – я проснулся в чудесном настроении и пришел в класс счастливым. А вы испортили мне день.
– Но, месье, всего лишь час или два, да и то не намеренно.
– Не намеренно? Нет? Сегодня мои именины. Все желали мне счастья, кроме вас. Даже маленькие девочки из третьего отделения подарили по крошечному букетику фиалок и пролепетали пару теплых слов. А вы… вы ничего: ни веточки, ни листика, ни строчки стихов.
– Я не желала вас обидеть.
– Значит, действительно не знали нашего обычая? Не подготовились? Добровольно расстались бы с несколькими сантимами и купили цветок, чтобы доставить мне радость, если бы знали, что так принято? Подтвердите; обида мгновенно растает, а боль утихнет.
– Я знала, как принято, и подготовилась, но это не цветы.
– Хорошо, что говорите честно, а то возненавидел бы вас, услышав лесть и ложь. Лучше сразу заявить: «Paul Carl Emmanuel, je te deteste, mon garçon!»[275] – чем заинтересованно улыбаться, нежно смотреть, а в душе оставаться фальшивой и холодной. Вы не фальшивая и не холодная, но совершаете огромную жизненную ошибку. Суждения ваши искажены: вы равнодушны там, где следует испытывать благодарность, и, возможно, преданны и влюблены там, где надо оставаться холодной, как ваше имя[276]. Не думайте, что жду от вас страсти, мадемуазель! Dieu vous en guarde![277] Почему вы вздрогнули? Потому что я произнес слово «страсть»? Могу его повторить. Существует такое слово и даже то, что оно означает, но, хвала небесам, не в этих стенах! Вы не ребенок, чтобы молчать о том, что существует, но я лишь выговорил слово: сущность же далека от моей жизни и моих взглядов. Она умерла в прошлом, а в настоящем покоится в земле. Могила ее глубока и уже много зим скрывается под высокой насыпью. Для утешения собственной души надеюсь на будущее воскресение, но тогда все изменится: и форма, и чувство. То, что смертно, обретет бессмертие и восстанет не для этого мира, а для небес. Вам же, мисс Люси Сноу, говорю лишь одно: следует обращаться с профессором Эммануэлем прилично.
Возразить против всплеска красноречия было нечего, и я промолчала.
– Назовите день своих именин, – продолжил месье Поль, – и я не пожалею нескольких сантимов на маленький подарок.
– В этом случае поступите так же, как я, месье. Вот этот подарок стоит больше нескольких сантимов, и мне нисколько не жаль ни денег, ни усилий.
Я достала из открытого стола маленькую шкатулку и, вложив ему в руку, объяснила:
– Сегодня утром сувенир лежал у меня на коленях. Если бы месье проявил больше терпения, мадемуазель Сен-Пьер не вмешалась столь бесцеремонно, а сама я оказалась спокойнее и мудрее, то отдала бы его тогда же.
Профессор посмотрел на коробочку: чистый теплый цвет и яркое лазурное кольцо порадовали взгляд, – а когда я предложила открыть, воскликнул, показывая на буквы на обратной стороне крышки:
– Мои инициалы! Но кто сказал вам, что меня зовут Карл Давид?
– Маленькая птичка чирикнула, месье.
– Она летает от меня к вам? Тогда при необходимости к лапке можно привязать записку.
Он достал ленту для часов – пустяковую по цене, но блестящую шелком и сияющую бисером – и восхитился безыскусно, как ребенок.
– Это мне?
– Да, вам.
– Та самая вещь, над которой вы трудились вчера вечером?
– Та самая.
– А закончили сегодня утром?
– Да.
– Задумали подарок специально для меня?
– Несомненно.
– Чтобы подарить на именины?
– Да.
– И ни разу не усомнились в цели, пока шили?
– Ни разу.
– В таком случае нет необходимости отрезать часть с мыслью, что она принадлежит не мне, что предназначалась кому-то другому?
– Ни в коем случае. Не только нет необходимости, но было бы несправедливо.
– Неужели вся лента моя?
– Ваша, целиком и полностью.
Месье немедленно распахнул пальто и горделиво украсил подарком грудь, стараясь оставить на виду как можно бо́льшую его часть. Ему и в голову не приходило спрятать то, что казалось красивым и вызывало восхищение. Что же касается шкатулки, то он провозгласил ее отличной бонбоньеркой. Кстати, профессор обожал конфеты, а поскольку имел обыкновение делиться тем, что любил сам, то раздавал сладости так же щедро, как книги. Забыла упомянуть, что среди оставленных домовым подарков я не раз обнаруживала в своем столе пакетики с фруктами в шоколаде. В этом отношении его вкусы оставались вполне южными и такими, какие мы называем детскими. Простой завтрак часто ограничивался булочкой, да и ту он делил с какой-нибудь малышкой из третьего отделения.
– Подарок c’est un fait accompli[278], – заявил профессор, запахивая пальто, и больше мы этот вопрос не обсуждали.
Месье Поль просмотрел принесенные два тома и вырезал перочинным ножом несколько страниц. Он всегда сокращал книги, прежде чем передать, особенно романы: порой, когда сокращения прерывали развитие сюжета, строгость цензуры обижала, – затем встал, поднял с пола феску и вежливо пожелал доброго дня.
«Теперь мы друзья, – подумала я. – До следующей ссоры».
Возможность поссориться представилась тем же вечером, но мы впервые не использовали ее в полной мере, что удивительно.
Месье Поль в очередной раз удивил всех неожиданным появлением в час занятий. После утренней встречи мы не мечтали увидеть его вечером, однако не успели усесться под лампами и взяться за дело, как мэтр предстал собственной персоной. Признаюсь, я обрадовалась до такой степени, что даже не сдержала приветливой улыбки, а когда месье решительно направился к тому самому месту, из-за которого вчера возникло глубокое непонимание, постаралась не оставлять ему слишком много места. Он бросил ревнивый косой взгляд, проверяя, насколько далеко отодвинусь, но я этого не сделала, хотя скамья оставалась достаточно свободной. Первоначальное стремление убежать и спрятаться начало ослабевать. Став привычными, пальто и феска больше не казались неудобными и отталкивающими. Я уже не сидела возле него «asphyxiée»[279], как он говорил: шевелилась когда хотела, при необходимости кашляла и даже зевала, когда уставала, – короче говоря, вела себя естественно, слепо полагаясь на снисходительность соседа. И правда, в этот вечер моя безрассудная смелость не получила заслуженного наказания. Месье держался терпеливо и добродушно. Глаза не метнули ни единого сурового взгляда, а губы не произнесли ни одного резкого или необдуманного слова. До конца вечера профессор ни разу ко мне не обратился, и все же я ощущала дружеское расположение. Молчание бывает разным и таит множество смыслов. Никакие слова не смогли бы передать то приятное чувство, которое внушало молчаливое, но теплое присутствие. Когда же явился поднос с едой и возникла обычная перед ужином суета, профессор поднялся и, пожелав на прощание доброй ночи и приятных снов, ушел. Должна признаться, что ночь действительно оказалась доброй, а сны приятными.