После завтрака и мессы прозвенел звонок. Все собрались в классе, представив чудесную картину: ученицы и учительницы сидели в скромном ожидании, причем каждая держала в руке поздравительный букет. Свежие весенние цветы наполняли воздух нежным ароматом. Одна лишь я не приготовила букета: не люблю срезанные цветы. Они перестают радовать, кажутся мертвыми, а видимые остатки жизни навевают тоску. Никогда не дарю цветы тем, кого люблю, и не хочу получать букеты из дорогих рук. Мадемуазель Сен-Пьер сразу заметила отсутствие подарка и не смогла поверить, что я так страшно провинилась. Взгляд снова и снова исследовал меня в надежде найти спрятанный цветок, пусть даже символический: маленький пучок фиалок или что-то еще, способное заслужить похвалу за тонкий вкус и оригинальность. Но лишенная воображения англичанка превзошла ожидания парижанки: сидела при полном отсутствии цветения и даже зеленого листочка – словно голое зимнее дерево. Убедившись в поражении чужестранки, мадемуазель довольно улыбнулась и гордо продемонстрировала великолепный веник, неискренне похвалила:
– Как мудро вы поступили, сэкономив деньги, мисс Люси! А вот я выбросила два франка на букет из оранжереи!
Но, тише! Послышались шаги, те самые, которых все так ждали – как всегда, быстрые, – однако мы тешили себя надеждой, что спешка вызвана не просто нервной возбудимостью и целеустремленностью. Нам казалось, что сегодня утром профессорская поступь (если говорить высоким стилем) обещала дружественное настроение. И мы не ошиблись.
Месье Поль вошел в настроении, сделавшим его новым ярким лучом в хорошо освещенном первом классе. Игравшее среди наших растений, резвившееся на стенах утреннее солнце получило от великодушного приветствия новый импульс. В истинно французском стиле (впрочем, не знаю, почему я так говорю, ведь по происхождению своему он не принадлежал ни к Франции, ни к Лабаскуру), профессор оделся соответственно обстоятельствам. Контуры его персоны не были скрыты бесформенными, зловещими, конспиративными складками черного как сажа пальто. Напротив, фигуру (такую, какой она была; я ничего не приукрашиваю) уважительно представляли благородный сюртук и приятный глазу шелковый жилет. Провокационная языческая феска исчезла. Профессор появился перед нами с обнаженной головой, но в затянутой в перчатке руке держал христианскую шляпу. Невысокий господин выглядел хорошо, как никогда. Голубые глаза сияли чистым мирным светом, а добродушие смуглого лица вполне заменяло красоту. Никто не желал замечать, что нос, хотя далеко не маленький, не имел определенной формы; что щеки выглядели слишком худыми, а квадратный лоб излишне выдавался вперед; что рот мало походил на бутон розы. Все воспринимали месье Эммануэля таким, каким он был, и не считали его присутствие ни подавляющим, ни, напротив, незначительным.
Профессор подошел к столу, положил шляпу и перчатки и произнес тоном, заставившим некоторых из нас забыть грозные крики и дикое рычание:
– Bon jour, mes amies[270].
Это был не веселый тон славного парня и тем более не маслянистый голос священника, а его собственный голос – тот, который звучал, когда движением губ управляло сердце. Сердце умело говорить: пусть и раздражительный, орган оставался живым, а не окостеневшим. В глубине мерцал огонек несвойственной мужчинам нежности. Теплый свет смирял гордыню перед маленькими детьми и привлекал к девушкам и женщинам, с которыми, несмотря на вспыльчивость, мэтр держался любезно – во всяком случае, заметно лучше, чем с мужчинами.
– Все мы желаем месье доброго дня и просим принять поздравления с именинами, – провозгласила мадемуазель Сен-Пьер, назначив себя главной среди присутствующих, и, изобразив не больше жеманных ужимок, чем требовалось для осуществления движения, положила на стол свой дорогой букет.
Профессор учтиво склонился над подарком.
Затем последовала долгая череда подношений: одна за другой ученицы прошли мимо стола характерным для иностранок скользящим шагом и оставили цветы. Каждая из девушек умудрилась так ловко положить букет, что последний оказался вершиной цветочной пирамиды – столь обширной и высокой, что в конце концов герой торжества скрылся из виду. Завершив церемонию, все чинно вернулись на свои места и в ожидании ответной речи погрузились в почтительное молчание.
Думаю, тишина оставалась нерушимой не меньше десяти минут – не прозвучало ни шороха.
Многие из присутствующих, несомненно, спросили себя, чего ждет профессор. Вопрос напрашивался сам собой. Незримый и неслышный, недвижимый и бессловесный, месье прятался за горой цветов.
Наконец донесся далекий, словно из ямы, голос:
– Est-ce là tout?[271]
Мадемуазель Сен-Пьер оглянулась и спросила учениц:
– Все подарили букеты?
Да, каждая из них преподнесла свои цветы: от самой старшей до самой младшей, от самой высокой до самой миниатюрной. Главная учительница доложила об исполнении процедуры.
– Это все? – Вопрос, и в первый раз прозвучавший глубоко, повторился несколькими нотами ниже.
– Месье, – произнесла мадемуазель Сен-Пьер, поднявшись и продемонстрировав сладкую улыбку. – Имею честь сообщить, что за единственным исключением все присутствующие подарили свои букеты. Что касается мисс Люси, то месье любезно учтет особые обстоятельства: как иностранка, она, должно быть, не знает наших обычаев или не сознает их важность. Мисс Люси сочла церемонию слишком фривольной для своего участия.
– Великолепно! – пробормотала я сквозь зубы. – А ты умеешь неплохо говорить, когда захочешь.
Мадемуазель Сен-Пьер получила ответ в виде вознесшейся над пирамидой руки. Этот жест осуждал слова и призывал к молчанию.
За рукой вскоре последовал и сам месье: вышел из-за пирамиды, остановился на краю подиума и, устремив неподвижный взор на висевшую на противоположной стене карту мира, провозгласил в третий раз, теперь уже истинно трагическим тоном:
– Это все?
Я могла исправить ситуацию, подойдя и вложив ему в руку ту самую маленькую красную шкатулку, которую в эту минуту сжимала в руке. Собственно говоря, именно так я и собиралась поступить, однако поначалу комичное поведение профессора заставило помедлить, а затем демонстративное вмешательство Сен-Пьер спровоцировало упрямство. Читатель, до сих пор не имевший причины заподозрить мисс Сноу даже в малейшей претензии на совершенство, вряд ли удивится, узнав, что она не испытывала ни малейшего желания защищаться от обвинений парижанки. К тому же месье Эммануэль так искренне обиделся, так серьезно воспринял мое вероотступничество, что своим наивным поведением заслужил немного раздражения, поэтому я продолжала сидеть с каменным спокойствием, крепко сжимая шкатулку и сохраняя невозмутимое выражение лица.
– Что ж, хорошо! – наконец заключил месье Поль.
После этой лаконичной фразы лицо его исказилось сильнейшей судорогой: волна гнева, презрения, решимости прокатилась по лбу, искривила губы и покрыла морщинами щеки. Мучительно проглотив дальнейший комментарий, профессор перешел к обычному выступлению.
Не могу вспомнить, чему именно была посвящена речь. Я ее не слушала. Процесс подавления обиды, волевого пресечения досады и раздражения внушил чувство, почти уравновесившее комический эффект трижды произнесенного вопроса «это все?».
Под конец выступления произошел забавный случай, вновь привлекший мое заинтересованное внимание.
Из-за неловкого движения я уронила наперсток и, наклонившись, чтобы поднять необходимую в рукоделии вещицу, ударилась головой об острый угол стола. Подобные приключения (к тому же всегда крайне болезненные) естественным образом производят легкий шум. Месье Поль мгновенно разгневался, сбросил маску спокойствия, забыл о достоинстве и самоконтроле, которыми подолгу никогда себя не утруждал, и впал в более естественное состояние.
Не знаю, как именно в ходе выступления он умудрился пересечь пролив Ла-Манш и высадиться на британской стороне, однако именно там я его обнаружила, начав слушать.