– Ne bougez pas[247].
После этого месье уверенно вторгся между мной и мисс Фэншо, которая всегда устраивалась рядом и тыкала локтем в бок, хотя я то и дело повторяла: «Джиневра, лучше бы вы отправились куда подальше».
Легко было сказать: «Не беспокойтесь», – но что делать мне? Я должна была освободить место, попросить учениц подвинуться, чтобы смогла подвинуться я. Джиневра любила прижиматься – «чтобы согреться», как она говорила, – при этом не давая покоя постоянным ерзаньем и толчками. Иногда, чтобы защититься от вездесущего локтя, я даже втыкала в пояс булавку. Не смея так бесцеремонно обращаться с месье Эммануэлем, я собрала рукоделие, чтобы освободить место для его книги, и отодвинулась не больше чем на ярд. Любой здравомыслящий человек счел бы такое расстояние удобным и почтительным, однако месье Эммануэль никогда не проявлял здравого смысла. Кремень и кресало – вот что он собой представлял! И сейчас мгновенно воспламенился и прорычал обиженно:
– Vous ne voulez pas de moi pour voisin. Vous vous donnez des airs de caste; vous me traitez en paria. Soit! Je vais arranger la chose![248]
Грозно нахмурившись, профессор принялся за дело и обратился к ученицам:
– Levez vous toutes, Mademoiselles![249]
Девушки поднялись и по приказу перешли к другому столу. Затем месье Эммануэль посадил меня на самый край скамьи, услужливо принес корзинку с рукоделием, ножницы, кусок шелка и прочие мелочи, а сам устроился на противоположном конце.
Ни одна живая душа не осмелилась засмеяться при виде этого абсурдного поступка. Все понимали, что последствия неосторожного поведения будут ужасны. Что же касается меня, то я восприняла перемещение хладнокровно: продолжила тихо сидеть в отрыве от человеческого общения и спокойно заниматься своей работой, вовсе не страдая от одиночества.
– Est ce assez de distance?[250] – осведомился профессор.
– Monsieur en est l’arbitre[251], – ответила я.
– Vous savez bien que non. C’est vou qui avez crée ce vide immence: moi je n’y ai pas mis la main[252].
После этого справедливого утверждения профессор принялся за чтение.
К своему несчастью, он выбрал французский перевод того, что назвал un drame de Williams Shakespeare; le faux dieu[253], а затем добавил:
– De ces sots païens, les Anglais[254].
Вряд ли стоит говорить, что в хорошем настроении он представил бы автора совсем по-другому.
Конечно, французский перевод оказался очень слабым. Я даже не пыталась скрыть презрение, вызванное некоторыми особенно вопиющими неточностями. Нет, не произнесла ни слова, однако порой глаза выражают то, что не позволено высказать словами. Очки профессора не дремали; он замечал каждый неосторожный взгляд, – и не думаю, что хотя бы одно неодобрительное выражение ускользнуло от его внимания. В результате месье Эммануэль снял очки, чтобы позволить глазам беспрепятственно метать искры, и в своем добровольном изгнании на «северный полюс» разогрелся так, как не удалось бы даже под вертикальным лучом лампы.
Когда чтение подошло к концу, возник вопрос, удалится ли профессор вместе со своим гневом или выплеснет его немедленно. Сдержанность не была ему свойственна. И все же существовал ли конкретный повод для открытого осуждения? Я не произнесла ни звука и не могла справедливо подвергнуться наказанию лишь за то, что позволила мышцам вокруг глаз и губ двигаться чуть более свободно, чем обычно.
Подали ужин: булочки и разбавленное теплой водой молоко. Из почтения к профессору стаканы так и остались на подносе, хотя обычно сразу передавались по кругу.
– Приступайте к ужину, дамы, – позволил месье Поль, сосредоточенно делая пометки на полях книги Шекспира.
Все повиновались. Я тоже взяла свою порцию, однако, увлеченная работой, осталась сидеть на прежнем месте: продолжая вышивать, неторопливо жевала булочку и маленькими глотками пила молоко. Способность к хладнокровию и спокойному самообладанию стала для меня приятной новостью. Казалось, близкое присутствие такого нервного, раздражительного, колючего человека, как месье Эммануэль, словно магнит притянуло все лихорадочные, тревожные переживания и оставило лишь умиротворение и гармонию.
Профессор встал. Неужели уйдет, так ничего и не сказав? Да, шагнул к двери.
Нет, вернулся, но, кажется, лишь для того, чтобы забрать со стола забытый пенал, а еще вытащил карандаш, но тут же засунул обратно, сломав при этом грифель, закрыл пенал, положил в карман и… направился прямиком ко мне.
Ученицы и учительницы собрались вокруг второго стола и свободно разговаривали, как всегда во время еды. Привыкнув быстро и громко обсуждать новости, не потрудились понизить голос и сейчас.
Месье Поль подошел, остановился за моей спиной и спросил, что я делаю. Я ответила, что вышиваю ленту для карманных часов.
– Для кого? – уточнил он.
– Для джентльмена, одного из моих друзей.
Месье наклонился и принялся, как пишут авторы романов – в данном случае абсолютно точно, – шипеть мне на ухо обидные слова.
Сказал, что из всех знакомых ему женщин я единственная умею вести себя столь отвратительно, что поддерживать со мной дружеские отношения невозможно, и я обладаю несносным, невозможно упрямым характером. В чем заключается причина, он не знает, однако, с какими бы мирными и благими намерениями ни подошел ко мне человек, я тут же меняла согласие на противоречие, добродушие на враждебность. Он, месье Поль, всегда желал мне только добра. Ни разу не причинил зла – во всяком случае, сознательно и преднамерено, – поэтому считал, что по меньшей мере заслуживает права считаться нейтральным знакомым, невиновным во враждебных чувствах. И все же с какой немыслимой жестокостью я с ним обращаюсь! С какой язвительной колкостью! С какой мятежной дерзостью! С какой неистовой несправедливостью!
Здесь я не смогла удержаться: вытаращила глаза и потрясенно переспросила:
– Колкость? Дерзость? Несправедливость? Право, не знаю…
– Chut! à l’instsnt![255] Вот опять – vive comme la poudre![256]
Он сожалел, горько сожалел о несчастной особенности характера. Эта emportement[257], эта chaleur[258] – возможно, благотворная, но чрезмерная – способна принести огромный вред. Очень жаль. В душе он верил, что я не полностью лишена благих качеств. Если бы прислушивалась к добрым советам, была бы более сдержанной, более умеренной, менее кокетливой, не витала бы в облаках, не стремилась к внешним эффектам, к показной браваде, к вниманию и одобрению людей, примечательных исключительно высоким ростом, des couleurs de poupée[259], un nez plus ou moins bien fait[260] и огромным количеством глупости, то вполне могла бы стать полезным, даже образцовым человеком. Но сейчас…
Здесь голос профессора не выдержал накала чувств и сорвался.
В этот момент надо было бы ласково взглянуть, взять за руку, сказать несколько утешительных слов, но я боялась, что если шевельнусь, то засмеюсь или закричу от трогательной абсурдности сцены.
Казалось, месье Эммануэль закончил речь, но нет: уселся, чтобы продолжить обвинения с удобством.
Рассуждая на болезненные темы, месье Поль отважился ради моего же блага вызвать гнев и коснуться замеченных изменений в одежде. На первых порах, при редких случайных встречах в этом отношении я вполне его удовлетворяла. Серьезность и строгая простота платья вселяли надежду на высшие интересы. Чье пагубное влияние заставило прикрепить к полям шляпки цветы, предпочесть des cols brodes[261] и даже однажды появиться в алом платье, он догадывался, но пока не хотел говорить открыто.