Уинстон отыскал и протянул Парсонсу две мятые грязные бумажки, и тот записал Уинстона в блокнот аккуратным почерком полуграмотного.
— Кстати, старичок, — сказал он. — Мне сказали, мой сорванец вчера пульнул в тебя из рогатки. Я его отругал. Пригрозил, что отберу рогатку, если еще раз услышу.
— По-моему, он немного расстроился, что его не взяли на казнь, — сказал Уинстон.
— Ну, что тут скажешь — настрой-то правильный, так ведь? Безобразники они оба, сорванцы, но детки увлеченные. Только и думают, что о Лазутчиках да о войне. Знаешь, что моя девчонка в субботу учудила, когда ее отряд в поход ходил, в Беркемстед? Подговорила еще двух девчонок, они с тропинки свернули и весь день следили за каким-то типом. Два часа висели у него на хвосте, через весь лес прошли, а в Амершеме сдали его патрулю.
— За что? — спросил Уинстон, слегка опешив.
Парсонс с гордостью заявил:
— Моя решила — он какой-то вражеский агент, может, с парашютом сбросили или еще что. Но вот в чем штука, старичок. Как думаешь, чего она насторожилась? Заметила, что туфли на нем странные, никогда таких раньше не видела. Значит, наверно, иностранец. Неплохо для малявки семилетней, а?
— И что с ним стало? — спросил Уинстон.
— Ну, это уж я не знаю. Но не удивлюсь, если… — Парсонс притворился, будто целится из ружья, и прищелкнул языком, изображая выстрел.
— Это хорошо, — рассеянно заметил Сайм, не отрываясь от своего листка.
— Конечно, рисковать мы себе позволить не можем, — смиренно согласился Уинстон.
— Я и говорю: война ведь, — сказал Парсонс.
Словно в подтверждение из телевида над ними разнесся звук трубы. Но на этот раз они услышали не объявление о победе, а лишь сообщение Главного комитета богатства.
«Товарищи! — воскликнул задорный юный голос. — Внимание, товарищи! У нас для вас радостные новости. Мы одержали победу в битве за производственные показатели! Только что подведены итоги выполнения плана по всем видам потребительских товаров, и они свидетельствуют, что уровень жизни за последний год вырос не менее чем на двадцать процентов. По всей Океании сегодня прошла волна стихийных демонстраций: рабочие и служащие вышли на улицы с транспарантами, чтобы поблагодарить Старшего Брата за новую счастливую жизнь под его мудрым руководством. Вот некоторые итоговые данные. Продукты питания…»
Про «новую счастливую жизнь» повторили несколько раз. В последнее время в Главбоге полюбили эту фразу. Парсонс, застывший при звуках трубы, слушал раскрыв рот, c видом торжественным и скучливо-внимающим. За цифрами уследить он не мог, но знал, что вроде как должен радоваться. Он вытащил большую нечищеную трубку, до половины набитую обуглившимся табаком. По карточкам выдавали сто граммов табака в неделю, так что набить трубку доверху удавалось редко. Уинстон курил сигарету «Победа», стараясь держать ее горизонтально. Новую карточку можно отоварить только с завтрашнего дня, а у него осталось всего четыре сигареты.
Силясь отрешиться от шума столовой, он вслушивался в речь, льющуюся из телевида. Сообщали, что состоялись демонстрации, на которых благодарили Старшего Брата за увеличение пайки шоколада до двадцати граммов в неделю. А ведь только вчера, думал он, объявили о снижении до двадцати граммов. Неужели проглотят вранье через какие-то сутки?
Проглотили, конечно. Парсонс — легко, по своей животной тупости. Безглазый за соседним столом — фанатично, страстно, с неудержимым желанием выследить, сдать и испарить любого, кто хотя бы заикнется, что на прошлой неделе выдавали по тридцать граммов. Даже Сайм и тот проглотил, пусть и не в простоте, а благодаря двоедуму. Что же, дивился Уинстон, неужто у меня одного еще не отказала память?
Сказочная статистика продолжала изливаться из телевида. По сравнению с прошлым годом стало больше еды, больше одежды, больше домов, больше мебели, больше кастрюль, больше топлива, больше кораблей, больше вертолетов, больше книг, больше новорожденных — больше всего, кроме болезней, преступлений и душевных расстройств. Год за годом, минута за минутой все показатели рвутся вверх. Как незадолго до того Сайм, Уинстон взял ложку и стал размазывать пролитую подливу, превращая бледную вытянутую лужицу в орнамент и с досадой размышляя об антураже, в котором проходит жизнь. Неужели вот так было всегда? И еда всегда была вот такая на вкус? Он огляделся: низкий потолок, теснота, грязные, натертые бесчисленными спинами стены, помятые металлические столы и стулья, расставленные так близко друг к другу, что люди соприкасаются локтями; погнутые ложки, побитые подносы, грубые белые кружки; все поверхности в жире, во всех щелях сажа; запах — кислая смесь плохого джина, плохого кофе, жаркого с металлическим привкусом да нестираной одежды. Желудком, кожей чувствуешь вечное недовольство, как будто у тебя обманом отобрали то, на что ты имеешь право. Правда, он и в самом деле не мог припомнить, когда вокруг было хоть в чем-то иначе. На его памяти еда всегда была по карточкам, носки и белье — дырявыми, мебель — обшарпанной и колченогой, комнаты — плохо протопленными, вагоны метро — набитыми, дома — развалюхами, хлеб — темно-серым, чай — дефицитным, кофе — отвратительным на вкус. Сигареты слишком быстро заканчивались. В изобилии и по дешевке имелся разве что химический джин. А ведь чем старше становишься, тем тяжелее так жить, и разве это не доказывает, что естественный порядок вещей — не такой? Что это неправильно, когда тошнит от неудобства, грязи, нехватки всего, бесконечных зим, липких носков, вечно не работающих лифтов, холодной воды, дерущего кожу мыла, рассыпающихся сигарет, еды то с таким, то с этаким гнусным привкусом? Почему все это так нестерпимо, если нет генетической памяти о каких-то других временах, когда все было иначе?
Он снова окинул взглядом столовую. Почти все здесь некрасивые — и останутся некрасивыми, во что их ни переодень из синих форменных комбинезонов. У дальней стены человечек, удивительно похожий на жука, сидел за столиком наедине с чашкой кофе и подозрительно зыркал из стороны в сторону. Как легко, думал Уинстон, поверить в существование и даже распространенность идеальных партийцев — высоких, мускулистых парней и полногрудых девушек, белокурых, энергичных, загорелых, беззаботных, — но только если не смотреть вокруг. На самом деле, насколько он мог судить, большинство жителей Авиабазы номер один — низкорослые, смуглые, страшненькие. А вот такие жучки, как этот, особенно расплодились в главках: склонные к ранней полноте, суетливые, с короткими ножками, круглыми лицами и маленькими глазками. Вот какой типаж на самом деле процветал под властью Партии.
Объявление Главбога закончилось, как и началось, сигналом трубы и сменилось неприятной, тренькающей музыкой. Парсонс, воодушевленный и слегка ошарашенный после бомбардировки цифрами, вынул изо рта трубку.
— А неплохо поработал Главбог в этом году, — сказал он, кивая с видом знатока. — Кстати, Смит, старичок, у тебя случаем нет лезвия? Поделился бы.
— Ни единого, — ответил Уинстон. — Сам полтора месяца одним бреюсь.
— А, ну ладно, за спрос же денег не берут, да, старичок?
— Извини, — сказал Уинстон.
Гоготание за соседним столом, умолкшее было на время официального объявления, послышалось снова — такое же громкое, как и прежде. Уинстон вдруг почему-то задумался о миссис Парсонс, соседке с редкими волосиками и пылью в морщинах. Года через два дети донесут на нее в Думнадзор. Миссис Парсонс испарят. Сайма тоже испарят. И Уинстона, и О’Брайена. А вот Парсонса не испарят никогда. И безглазого с гусиным голосом. И людей-жучков, так проворно снующих по коридорам главков, тоже никогда не испарят. И девушку с темными волосами, ту, из сектора художественной литературы, — не испарят и ее. Ему казалось, он интуитивно чувствует, кто выживет, а кто сгинет, хотя что именно предвещает выживание, сказать сложно.
И тут что-то словно выдернуло Уинстона из раздумий. Девушка за соседним столиком повернулась в его сторону и остановила на нем взгляд. Та самая, темноволосая. Она смотрела на него как бы по касательной, но на удивление пристально. Встретившись с ним взглядом, тут же отвернулась.