Вода текла горячей, почти обжигающей, наполняла ванную паром. Я стирала с себя следы Давыдова — долго, яростно, с упрямством, будто хотела соскрести не только чужие прикосновения, но и воспоминания, и стыд, и эти странные волнообразные ощущения внутри.
Мочалка скользила по коже снова и снова, оставляя красные полосы на плечах, на бедрах. Я ловила себя на том, что даже здесь, под шумом воды, мне некогда думать о том, что произошло.
Некогда страдать от жжения между ног.
Единственное, что я могу — это считать, думать, где достать деньги и в какие ещё долги придётся влезть.
В коридоре слышались голоса, кто-то хлопал дверью, близнецы что-то требовали у бабушки. Я попыталась отрешиться, но всё равно каждый звук резал по нервам — обычная жизнь, которой я теперь как будто смотрю со стороны.
У меня был старенький матиз — белый, облупленный, местами ржавый, но я так любила своего пухляша. На нём я привыкла ездить в институт, спасаться от холода зимой, ставить в самом дальнем углу двора, чтобы никто не поцарапал. Продать его сейчас — всё равно, что выкинуть ещё один кусочек себя. И мне будет очень тяжело к нему возвращаться, если вдруг выкуплю обратно. Но выбора нет.
Вечером я пошла гулять с близнецами — Андреем и Катей.
Вечерний воздух был влажным, пах весной, свежестью и детским криком. Ульяна снова рыдала в подушку, прятала лицо, пока я забирала детей на улицу, чтобы хоть немного дать ей покоя. Она только что до этого обвиняла меня в том, что я плохо умею договариваться.
— Что такое месяц?! — закричала она тогда, слёзы размыли ей ресницы, голос сорвался. — Что мы успеем за месяц?!
Я еле сдержалась, чтобы не сорваться.
— Вот пошла бы и сама договорилась, — не выдержала я. — У тебя ведь лучше получается находить язык с мужчинами.
Она вскинулась, резко повернулась ко мне.
— Ты на что намекаешь? Мам, на что она намекает?!
Мама, как всегда, сделала вид, что не слышит. С кухни тянуло чаем, горел тусклый свет — старый дом был полон жизни, несмотря на нашу беду. Я стояла у двери, сжимая ладонью холодную ручку, чувствуя, как внутри всё стягивается в узел до боли. Иногда казалось, что я вот-вот тресну от напряжения — или от невозможности выдохнуть нормально.
Я не хотела больше слышать криков, и просто вышла с близнецами во двор. На улице вечернее солнце ещё держалось за крышу, воздух был сырой, весенний, и дети, забыв о домашних бурях, визжали на горке, катались по мокрой траве, ссорились и тут же мирились, как будто чужие проблемы их не касаются.
Я сидела на лавочке, теребила ремешок сумки, смотрела на Андрея и Катю и мысленно считала дни. Даст ли Борис ещё одну отсрочку через месяц? А потом ещё одну? Может быть, так и получится — месяц за месяцем, и я смогу выплатить долг, даже если придётся залезть в новые кредиты, разменять себя по кусочкам.
Смешно. Я бы никогда не пошла к нему опять. Никогда бы не смогла снова пережить ту смесь унижения и страха, которую он мне подарил. Ни за что. Я повторяла это, как мантру, хотя понимала — жизнь умеет ставить на колени так, что не остаётся даже этой мантры.
На следующий день я отправилась к юристу из соседней конторы. Обычный офис, запах кофе и бумаги, толстые папки, пластиковые стулья, на стене часы, идущие на десять минут вперёд. Юрист оказался молодым, симпатичным, в очках и вежливым. Он внимательно выслушал мою историю, улыбнулся спокойно, чуть снисходительно — будто я пришла сдавать зачёт, а не решать судьбу своей семьи.
— На кого вы говорите учитесь?
— На бухгалтера.
— Надо было на юриста. Мне бы не помешала такая симпатичная помощница, — сказал он, с лёгкой улыбкой.
Я густо покраснела — почувствовала, как жар заливает уши, но всё же спросила:
— А что с моим делом?
— Ну, долг выплатить придётся, тут всё прозрачно. Но выгнать из квартиры, учитывая, что там прописаны малолетние дети, они не могут.
— Но они угрожают выставить нас, — говорю я, чувствуя, как в голосе появляется злость.
— Вызывайте полицию. Они не имеют права ломать вам двери и выдвигать условия.
Вот так просто? Получается, я зря полезла к Давыдову в дом? Зря позволила собой воспользоваться? Эта мысль колет, как заноза. Я выхожу от юриста с ощущением опустошения, но впервые за долгое время в душе становится чуть легче.
Я возвращаюсь домой и обрисовываю ситуацию родителям. Мама слушает, сжав платок в кулаке, папа кивает, морщится, потом вдруг тянет нас к себе, обнимает — все вместе, как раньше. На радостях мама даже устраивает маленький банкет: чай, пирог с вишней, запах ванили и сладкого теста наполняет кухню, близнецы крутятся у стола, Ульяна притихла.
В этот момент в дверь стучат. Мы замираем. Папа тяжело поднимается, идёт открывать.
За дверью — курьер, высокий, с хмурым лицом и огромным букетом белых роз.
— Для Олеси Найденовой, — говорит он, и отец с удивлённым выражением расписывается, поднимает брови.
— Щедрый поклонник, — усмехается папа.
— И кто может тебе дарить такие подарки, — бросается к букету Ульяна, но я ловко выхватываю записку и читаю её очень медленно, никому не показывая ни слова.
«До встречи через двадцать восемь дней».
— Олесь, ты чего порвала? — не понимает сестра.
— Ничего… И букет выкинь, — твёрдо говорю отцу, а сама сажусь за стол, опускаю глаза, подвигаю к себе чашку и приступаю к еде, чувствуя на себе пристальный взгляд Ульяны и тяжёлый вздох папы, который всё равно выбросил букет на балкон.
ГЛАВА 7.
ГЛАВА 7. Найденова Олеся
ГЛАВА 7. Найденова Олеся
Наверное, если бы букет был разовой акцией устрашения, вопросов возникло бы меньше. Хотя удивление в глазах родителей преследовало меня весь день, а Андрей с Катей хором кричали, что у тёти Олеси появился жених. Но всё стало хуже, когда букеты начали приходить каждое утро. Пышные, свежие, невозможные. Такие, какие не дарят просто так. Они огромные — с сочными лепестками, как будто вылепленными вручную. Кремовые, молочно-розовые, иногда с алой кромкой внутри, в самом сердце. И каждый новый букет будто бы роскошнее предыдущего — как будто кто-то нарочно повышает ставки в игре, в которую играю только я. Или, вернее, которую я должна проиграть.
Я стараюсь не смотреть. Просто ставлю их в вазу — холодно, машинально, как ненужную вещь, которую жалко выбросить.
Но всё равно взгляд цепляется.
И сердце дрожит.
Пионы пахнут невыносимо нежно. Летом. Мёдом. Кожей после ванны. И… опасностью. Не той, что режет резко. А той, что подкрадывается — тихо, с ароматом чего-то тёплого и доброго.
Иногда, когда совсем тяжело, я ловлю себя на том, что подхожу ближе. Задерживаю дыхание возле вазы. Втягиваю аромат. Закрываю глаза.
И на пару секунд забываю.
Забываю о том, что сделал со мной Давыдов.
О том, как всё было.
Как болело потом. Как унижало. Как грязно это было — и до, и во время, и после.
Цветы слишком красивые.
Слишком соблазнительные.
Они делают боль далёкой, будто сна не было. Будто это не со мной. Будто всё, что случилось, можно вырезать из памяти, как засохший лист.
Но я не имею права забывать.
Я знаю теперь: красота может быть оружием.
И букет — каким бы волшебным он ни был — всё равно от человека, который думает, что имеет на меня право.
На пятый день я уже стояла у двери, когда курьер поднимался по лестнице. Он шёл, как обычно, — уверенно, с вежливой полуулыбкой, аккуратно держа очередной букет. Сегодня — пудровые пионы. Безупречные. Такие, какие я раньше разглядывала в цветочных витринах, мечтая, что их когда-нибудь подарят по любви.
Я не дала ему сказать ни слова.
Просто шагнула навстречу, врезалась взглядом и резко толкнула цветы обратно в его руки.
— У меня аллергия, — бросила я. — Заберите.
Голос сорвался, стал слишком громким. Я даже не извинилась — впервые.
Не сделала вид, что неловко. Не попыталась объяснить, что это не его вина.