И все это время я продолжал думать. Обычно кошмары выветриваются из головы сразу, но последний… Я все больше верил, что Настасья Прохоровна не просто очередной пациент, и что ее спасение очень важно не только для ее семьи, но и для меня самого.
Так что в голове я снова мысленно проходил все этапы операции: верхнесрединная лапаротомия, вскрытие брюшной полости, осмотр желудка, гастротомия, извлечение, ревизия слизистой, ушивание, контроль герметичности, дренаж, послойное закрытие. Каждый этап для меня был как станция на маршруте, который я теперь мог преодолеть на автопилоте. Впрочем, автопилот представлялся роскошью, которую я не мог себе позволить. Из-за возраста Настасьи Прохоровны любая ошибка могла стать последней.
Весь в своих мыслях, я вернулся домой, облился, обтерся, оделся, накормил непривычно тихих и каких-то словно вялых питомцев, и ушел на работу.
— Баб не видел я года четыре, только мне наконец повезло… — провожал меня плачевный, нараспев крик Пивасика, и я с удивлением, уже когда отошел от дома метров на двадцать, осознал, что это были слова Юза Алешковского.
К восьми я уже был в больнице и сразу направился в палату Настасьи Прохоровны.
Утренние показатели, к счастью, порадовали: калий подтянулся — пусть и не до идеала, но оперировать можно. Пульс восемьдесят шесть, давление сто на шестьдесят пять. Ночь, по словам дежурной медсестры, прошла спокойно: бабушка спала, зонд не трогала, инфузия шла без перебоев.
Николай Борисович появился в ординаторской ровно в половине девятого — педантичный, невозмутимый, с аккуратно подстриженными усами и чашкой чая, от которой шел мятный пар.
Мы обменялись приветствиями, после чего, сев напротив меня, он сделал шумный глоток и спросил:
— Электролиты?
— Калий три и два. Натрий в норме.
— Калий низковат, — сухо заметил Николай Борисович и отпил еще. — Во время операции подкорректируем. Сердце?
— Синусовый ритм, без блокад. Фракция выброса — не знаю, эхо мы тут не сделаем, но на слух чисто, шумов нет.
Николай Борисович кивнул, торопливо, одним глотком, допил чай и убрал чашку на подоконник, туда же, куда ставил ее каждое утро, справа от пластмассового горшка с давно засохшей фиалкой, которую никто не решался выбросить.
— Ну что ж, — проговорил он, — будем работать. Эндотрахеальный, «Севофлуран», минимальные дозы. Держу давление, ты держишь желудок. По времени?
— Час, может, чуть больше. Если все пойдет штатно.
— Штатно, — задумчиво повторил Николай Борисович и встал. Улыбнувшись, спросил: — Разве с тобой бывает иначе, Сергей Николаевич? Ладно, пойдем.
По пути в операционную я заметил Арсения и Айгуль. Они были бледными и сосредоточенными, словно это сейчас они будут проводить операцию, а не мы. Кивнув им, пожелал доброго утра. Внучка Настасьи Прохоровны проводила меня умоляющим испуганным взглядом.
Ассистировала мне сегодня Лариса. Как и в ночном кошмаре.
Медсестра, уже облаченная в операционный халат, маску и шапочку, методично и сосредоточенно раскладывала наборы на столике.
Мы уложили Настасью Прохоровну на стол. Она была в сознании, смотрела на потолок мутными, но спокойными глазами и, кажется, уже не боялась — или боялась, но не показывала. Я, впрочем, склонялся ко второму варианту: за свои годы она, вероятно, научилась переживать молча.
— Настасья Прохоровна, — сказал я, наклонившись к ней, — сейчас Николай Борисович даст вам наркоз, вы уснете, а когда проснетесь, все уже будет позади. Все будет хорошо.
Она перевела на меня взгляд.
— Доктор, — прошелестела она сухими губами, — если что… Арсюку скажите, что деньги за пасеку у Людмилы. Она знает.
— Хорошо, — ответил я. Перед операцией такие распоряжения скорее норма, чем исключение. — Но вы ему сами все скажете. Через пару часов.
Она чуть кивнула и закрыла глаза.
Николай Борисович начал вводный наркоз — «Пропофол», затем интубация. Руки его двигались размеренно: ларингоскоп, визуализация связок, трубка, фиксация, подключение к аппарату ИВЛ. Монитор запищал ровным ритмом.
— Давление стабильное, — сообщил Николай Борисович, не отрываясь от монитора. — Работай, Сергей Николаевич.
Я обработал операционное поле, обложился стерильными простынями и взял скальпель.
Верхнесрединная лапаротомия — разрез от мечевидного отростка вниз, по средней линии, сантиметров на двенадцать. Кожа, подкожная клетчатка — у бабки ее было, прямо скажем, немного, — белая линия живота, брюшина. Каждый слой — зажимы, коагуляция, тампоны. Лариса, надо отдать ей должное, подавала без слов, с полувзгляда, и я мысленно отметил, что в ней, пожалуй, пропадает операционная сестра куда более высокого уровня, чем требует моркинская больница.
Брюшная полость вскрыта. Я развел края ранорасширителем и осмотрелся.
Желудок лежал передо мной — раздутый, с утолщенными стенками, — но, что существенно, без признаков прорастания в окружающие ткани. Серозная оболочка была бледной, местами с усиленным сосудистым рисунком, однако спаек с соседними органами я, к своему облегчению, не обнаружил. Это означало, что процесс ограничен стенкой желудка и не вышел за ее пределы.
Хорошо, идем дальше.
Я наложил держалки на переднюю стенку желудка и выполнил продольную гастротомию — разрез длиной примерно в пять сантиметров. В тот момент, когда скальпель прошел через стенку, наружу хлынуло застойное содержимое с примесью желчи — зеленовато-бурая зловонная жидкость, копившаяся, по всей видимости, не одну неделю.
Запах ударил такой, что Лариса, стоявшая рядом, едва заметно отвернулась, хотя маска, разумеется, была на месте.
— Аспиратор, — попросил я, и Лариса тут же подала мне наконечник электроотсоса.
Мы отсасывали эту мутную жижу минуты полторы, пока желудок не опорожнился настолько, что я смог ввести в гастротомическое отверстие пальцы и нащупать его.
Безоар.
Вот он. Плотный, темно-коричневый, шероховатый на ощупь, вклиненный нижним полюсом в привратник. Я попытался захватить его целиком и вытянуть через разрез, но он, разумеется, не шел — слишком крупный для пятисантиметрового отверстия, а расширять гастротомию мне не хотелось, потому что каждый лишний сантиметр разреза на истонченной стенке — это дополнительный риск несостоятельности шва.
Значит, будем фрагментировать. Фитобезоар, в отличие от трихобезоара — который состоит из проглоченных волос или шерсти и сидит монолитно, как войлочный мяч, — имеет одно важное свойство: он крошится. Наружные слои — рыхлые, размягченные вчерашней кока-колой, — поддавались пальцам без особого сопротивления, и я начал по кускам извлекать их через разрез. Темно-коричневые фрагменты, похожие на сфагновый торф, с характерным запахом прелых трав, ложились в подставленный Ларисой лоток.
Николай Борисович из-за ширмы внимательно следил за монитором.
— Давление сто на семьдесят. Пульс восемьдесят два. Все ровно.
— Хорошо, — отозвался я, продолжая работу.
Наружные слои ушли за каких-то пятнадцать минут. А вот ядро оказалось другим — плотным, почти каменным, с концентрическими кольцами, как у среза дерева. Двадцать, а то и все шестьдесят лет спрессовывались в желудке растительные волокна, от которых тянуло чем-то горько-земляным. Я осторожно расшатал его, отделил от слизистой привратника, в которую он вдавился, и по частям, фрагмент за фрагментом, бережно извлек наружу.
Последний кусок вышел с характерным чмокающим звуком — присосался к стенке.
— Готово, — сказал я и положил его к остальным фрагментам.
Лариса заглянула в лоток, где на марле лежала горка темно-бурых кусков, и ее брови поползли вверх.
— Что это? — спросила она.
— Кора и травы, — ответил я. — А может, еще и хурма.
Но расслабляться было рано, потому что самое важное — ревизия слизистой.
Лариса протерла мне руки в перчатках салфеткой, чтобы удалить следы растительных волокон. Затем я расширил рану ретракторами и осмотрел внутреннюю поверхность желудка в том месте, где безоар лежал и давил.