— А в том проблема, что на границе Моркинского района и Татарстана живет у него бабка Пелагея. Я тебе скажу, такая змея! Ух! Ее, гадюку эту, у нас по молодости в колхозе боялись, ужас прямо!
— И что? — спросил я, хотя внутри уже что-то предательски дернулось.
— А то, что эта бабка Пелагея — она же является родственницей Райки! Хоть и дальней, но все же родней. И до нее дошли слухи, что Борька будет у Райки забран и его возьмут в другую семью. И она скрутила два кукиша и сказала, мол, фиг вам, я заберу этого ребенка и буду получать на него деньги. Я вам скажу, это такая жадная бабка, что кошмар! Уверен, что она его все-таки заберет. А вот там, у них в том селе, там же ни учебы нормальной нету, ничего. Будет ей гусей пасти. Это я тебе точно говорю. Толку с него не будет. Она своего сына не смогла вырастить, снаркоманился. И внуки то же самое: один в тюрьме сидит, а другой тоже снаркоманился. И с Борькой то же самое будет. Но у Пелагеи какие-то связи, она еще в советское время была почетным работником и передовиком производства, поэтому ее в администрации слушают. И если она сказала, что заберет Борьку, то ничего у вас не выйдет.
У меня аж на душе похолодело.
— Ничего себе. Что же делать?
Дед Элай остановился, сунул пакет с хлебом под мышку и посмотрел на меня из-под козырька своей потертой кепки так, словно начал сомневаться в моем здравом рассудке.
— Что делать? Сергей Николаевич, я тебе уже сказал: к Карасеву сходи. Если он скажет, что ребенку лучше при Фроловой, то бабка Пелагея десять раз подумает.
— Даже так?
— Даже так. Тебе, Сергей Николаевич, вот что надо понять. Карасев — это, считай, мостик. Хочешь перейти реку — по мостику иди, а не вброд лезь. Понятно?
— Понятно, — сказал я, хотя понятно мне было далеко не все, а только то, что в моркинской социальной топографии мне еще разбираться и разбираться.
— Ну, добро.
Мы дошли до перекрестка, где наши пути расходились, и дед Элай протянул мне свою сухую жилистую ладонь. Рукопожатие, к моему удивлению, оказалось крепким, как у молодого, и я машинально отметил, что для его возраста тонус превосходный, хватка симметричная, а тремора нет. Всем бы такие показатели в его годы.
— Казахский язык, Элай Митрофанович, — с улыбкой напомнил я. — Для тренировки памяти.
— Я подумаю, — серьезно кивнул он. — Может, сначала освою турецкий, он проще. А потом уж казахский. Через турецкий.
И тут я вспомнил, что кое-что забыл и повинился:
— Ох, дурья моя башка! Про тренировку памяти рассказываю, а сам запамятовал! Вам же бабка Евдокия из Чукши кланялась!
Старуху эту я встретил, когда возвращался впервые из Чукши в Морки пешком через лес.
При упоминании ее имени дед аж вздрогнул.
— Когда это было? — вылупил он глаза.
— Э… недели две назад.
— Как две недели? — испуганно спросил он и почесал затылок. — Так что, получается не померла Дуська той зимой? Говорили, сгинула в лесу!
— Вы ничего не путаете, Элай Митрофанович? — хмыкнул я.
— И верно, путаю, — он как-то странно посмотрел на меня и отвел взгляд.
Усмехнувшись, я попрощался с дедом и пошел к себе по промозглой улице.
Дома было тепло и тихо. Валера, как водится, свернулся на печи, а Пивасик устроился на карнизе и, судя по полуприкрытым глазам, дремал. Оба, похоже, уже нагулялись и утихомирились.
Я заварил себе чайку из ромашки, сел за кухонный стол, обхватив горячую кружку обеими руками. Прошлой ночью по понятным причинам я спал мало (честно говоря, ни капли о том не жалею, да и Анна удивила своей пылкостью), а потому зевал и отчаянно хотел прилечь.
Но прежде хотелось подбить какие-то итоги дня. Даже не дня, все казанские дела я уже обдумал в дороге, а вечера, за который, по существу, получил две новые проблемы и ни одного готового решения.
Бабка Пелагея, которая, по словам деда Элая, хочет забрать Борьку ради денег и которую побаиваются даже в администрации.
И некий Карасев, очевидно, местный авторитет, к которому мне, видимо, нужно прийти на поклон, потому что без его негласного одобрения в Морках вообще ничего не делается. Какая-то дичь.
Если прибавить сюда Косолапова с его ижевскими… получался, прямо скажем, неутешительный список задач, которые решать мне все-таки придется. Не потому, что должен, а потому, что надо. Такой уж я человек.
Впрочем, я даже не успел как следует погрузиться в эти невеселые мысли, потому что в кармане куртки, брошенной на спинку стула, завибрировал телефон. Я, разумеется, достал его и посмотрел на экран — Венера.
— Сергей Николаевич. — Голос ее звучал ровно, но я уловил волнение. — Вы в Морках?
— Только приехал. Что случилось?
Глава 15
— Мне тут привезли бабку из Кужнура, — звенящим голосом сказала Венера. — Подозрение на онкологию. Ее внучка, Айгуль, позвонила час назад, сказала, что та совсем плохая, не ест третью неделю. Я вызвала скорую и приехала вместе с ней. Мы уже в моркинской больнице, в приемном.
— Что с ней?
— Рвота, слабость, обезвоживание. Она почти ничего не пьет. Живот вздутый, при пальпации что-то плотное в эпигастрии.
Плотное образование в эпигастрии, три недели рвоты, выраженное обезвоживание — в голове у меня мгновенно выстроился дифференциальный ряд, и ни один из вариантов, откровенно говоря, не был приятным. Рак антрального отдела желудка со стенозом привратника — первое, что приходит в голову. Опухоль перекрывает выход, пища застаивается, желудок перерастягивается, человека рвет сутками, пока он не высыхает изнутри.
Рак поджелудочной с инфильтрацией в стенку желудка — еще хуже. Тут просто писать завещание и доживать. А еще может быть пенетрирующая язва с рубцовым стенозом, если человек годами гасил изжогу содой, или хронический панкреатит с псевдокистой, субкомпенсированный стеноз двенадцатиперстной кишки, опухоль большого дуоденального сосочка, даже аневризма аорты, притворяющаяся чем-то желудочным.
В общем, ничего хорошего.
— Как давление? — спросил я, поморщившись.
— Девяносто пять на шестьдесят, — ответила Венера. — Пульс — за сотню.
— Еду, — коротко сказал я.
Ромашковый чай остался стоять на столе, и, судя по укоризненной морде Валеры, он имел по этому поводу собственное мнение: мол, опять уходишь, хозяин? Я торопливо натянул куртку, сунул ноги в ботинки и вышел в темноту.
Чтобы не терять время, поехал на машине.
В приемном покое горел яркий казенный свет, от которого все вокруг выглядело нездоровее, чем было на самом деле. Венера ждала меня у сестринского поста вместе с дежурной медсестрой — полноватой женщиной средних лет, которую я видел на планерке, но по имени не запомнил. Венера была уже в халате, с историей болезни в руках.
Первым, что я увидел, войдя за ширму, были руки. Маленькие, сухие, коричневые от загара и работы, с узловатыми суставами и въевшейся в трещины кожи землей, которую не отмоешь никаким мылом. Руки женщины, которая всю жизнь провела в огороде, у печи, над корытом.
Настасья Прохоровна — семьдесят восемь лет, как сообщила мне Венера, — лежала на спине, зажмурившись. Худая, обезвоженная, со впавшими щеками и заострившимися скулами, она, по правде говоря, выглядела скорее иссушенной, чем больной. Как мумия. Серая кожа обтягивала лицо, как пергамент, а на шее под белесыми прядями волос отчетливо проступали жилы. Ясный лоб, тонкие упрямые губы, резкие морщины от крыльев носа к подбородку. Впрочем, сознание было заторможенным: на мой голос она реагировала с задержкой, смотрела мутно и тут же снова закрывала веки.
— Настасья Прохоровна, — проговорил я негромко, наклонившись к ней. — Меня зовут Сергей Николаевич, я врач. Можно я вас посмотрю?
Она чуть кивнула, не открывая глаз.
Я положил руку на живот и начал пальпировать. Живот был мягким, несколько вздутым, безболезненным в нижних отделах, но в эпигастрии, чуть левее средней линии, мои пальцы нащупали его — плотное подвижное образование размером с крупное яблоко. Округлое, с четкими границами, не спаянное с окружающими тканями. Я осторожно сместил его — оно двигалось, но упиралось книзу, в область привратника.