Чтобы заниматься такой шизой, нужно было двигать в место попрохладнее, в какой-нибудь сионистский Бостон. Вездесущий нет-гуру Марек Луговски познакомил меня с Джорданом Полаком из университета Брандейса. Тот увлекался размножением роботов, и мы неплохо поболтали по телефону. Я послал ему все свои достижения и рекомендации для поступления в аспирантуру. И настроился на то, что снова займусь наукой. Однако вскоре планы доктора Полака поменялись — он сказал, что завязывает с преподаванием, и сделать у него PhD уже не получится.
Попытать счастья еще где-нибудь? Но к тому времени меня уже засосала опасная трясина с Мариной. А для лирики вполне подходил мой раздолбайский институт. Раз в месяц я прокрадывался в дирекцию, получал свой чек и сваливал. Если по дороге встречались научные индийцы, я широко улыбался и говорил «хай». Они ни о чем не догадывались — улыбку сумасшедшего легко спутать с обычной американской.
Это было прекрасное сумасшествие. Наш безнадежный роман быстро подошел к своей логической развязке, которая была заранее известна обеим сторонам. Однако эндорфины сделали свое светлое дело в моей темной голове.
Еще в начале нашего знакомства я написал пару хороших телефонных сказок. Но дальше началось то, чему сам Петрарка мог бы позавидовать: моя Лаура довела меня до такой ручки, когда писать вообще не нужно. Присланные Мариной картинки шевелились и разговаривали со мной, а сам я разговаривал со светляками и оленями на берегу ручья за домом. Когда соседи-американцы устраивали вечерину и звали меня курить дурь, я смеялся над ними и объяснял, что у меня и так все работает. «Русские выдумали любовь, чтобы не платить за наркотики!» — признавали пиндосы.
Потом крыша поехала еще дальше, к эндорфиновой буре добавилось упомянутое зависание меж двух языков — и оказалось, что даже разговаривать не нужно. Все понятно без слов. Чтобы увидеть вселенскую связь всех вещей, достаточно выйти на задний двор и поглядеть на воду, или на пятнистую кору сикоморы, или на сосновые иголки в паутине.
Если же обычный разум пытался вернуться и хоть как-то зафиксировать эти откровения, ему хватало трех строчек хайку в блокноте, а то и вовсе бессловесной коробки с пастелями. Один раз я почти сутки рисовал с натуры луковицу в стакане на окне. Чесс, знаток русской литературы, качал головой и говорил, что в моем лице эта самая литература понесла большую утрату. Художник Фрэн, наоборот, приветствовал мое просветление. И хотя он уже выбросил китайскую тушь, мы отлично понимали друг друга.
Если злишься — рисуй бамбук.
Если счастлив — рисуй ирисы.
Ничего, кроме туши и двух
мягких кисточек, здесь не нужно.
Растирай ее, наблюдай
за сюжетами-ручейками:
меч кривой, нежный шелк — все вода,
все стекает в черную лунку…
А потом, весь мир растворив,
подними глаза от судзури
и внимательно посмотри,
что осталось, чтоб лечь на бумагу.
Будет день — от бессилья в бою
взвоешь, падая, и увидишь:
пробивают асфальт и встают
за спиной зеленые копья.
А когда на рассвете рука
спящей рядом с тобой богини
шевельнется — смотри! — три цветка
на окне, как обрывки неба…
Так что не торопись, мой друг.
Растирай свою тушь, а после,
если злишься — рисуй бамбук,
если счастлив — рисуй ирисы.
Путь домой
Не нужно быть сильно сумасшедшим, чтобы видеть жесткую зависимость человека от природных циклов. Особенно человека русского. Ты можешь строить какие угодно планы, или наоборот, отказываться от любых планов — но все равно самые значительные события твоей жизни произойдут либо весной, либо в конце лета. Те, кто устраивает путчи, дефолты и теракты, хорошо об этом знают.
Казалось, мое помешательство может продолжаться вечно. Чеки исправно капали на банковский счет, эндорфины в голове исправно строили магическую реальность. Но весной русские коллеги засобирались в отпуска. И я почувствовал, что надо тоже как-то определяться. Мое сумасшествие было тихим и гармоничным, но я уже сомневался в том, насколько оно обратимо.
Возвращение произошло на удивление легко — хотя все равно осталось чувство, будто вернулся в себя через другую дверь. Коллеги дали мне телефон нью-йоркской компании, основанной бывшими соотечественниками, — там якобы дешевле билеты на самолет.
Я позвонил. Никакого конкретного решения у меня еще не было. Просто хотелось узнать эти самые цены и прикинуть, сколько отложить на черный день.
— В Россию? Сейчас?! — удивился гнусавый мужской голос на том конце, и я сразу представил соотечественника с огромным горбатым носом. Иначе как они делают такой гнусавый голос, эти долбаные сионисты с их нескончаемыми вопросами?
— Сейчас, да.
— Но зачем вам? Там же выборы!
— Вы не продаете билеты перед выборами?
— Но как вы не понимаете! Побеждают коммунисты!
— Бля, вы билеты продаете или нет?
— Ну что вы ругаетесь? Продаем, конечно. Но вы сами подумайте, вы же потом не сможете вернуться. Снова железный занавес…
Я повесил трубку. И тут вслед за этими трусливыми предупреждениями как-то сразу всплыло все остальное. И Евтушенко, кривляющийся перед американцами. И такой же кривляка Лимонов, которого читала Марина. Все эти дистанционные русские страсти, упакованные в пластик, в рамку экрана, в книжку… Я здорово убежал от всего этого, разговаривая со светляками на своем ручье. Но оно где-то накапливалось. И ждало. И теперь распавшаяся мозаика склеилась в новую картинку.
Я позвонил в «Дельту». Эротичный девичий голосок сообщил на вежливом английском, что место будет у окна. И пожелал приятного полета. И поблагодарил, что я обратился именно к ним. Я хотел спросить ее домашний, но сдержался. Нужно было паковать вещи.
# # #
Последний день в Штатах. Дорога на аэропорт Далласа, по уже знакомому хайвею, но в противоположную сторону. В багажнике — голубая дорожная сумка, с которой я приехал, а с нею рядом еще одна, новая и черная. Плюс коробка с книгами. И плюшевый пес, подарок Марины, на заднем сиденье.
И точно такая же, как тогда, жара, играющая тот же трюк с глазами. Кажется, что впереди на горячей бетонной полосе разлито много-много воды… но по мере движения машины лужи-миражи исчезают или отодвигаются дальше с такой же скоростью.
— Что в коробке? — мрачно спрашивает таможенник в Пулково.
— Книжки.
— Какие?
— Мои.
— Я понимаю, что не мои. Какие, я спрашиваю.
— Мои. Собственные.
Таможенник смотрит на меня как на идиота и бросает «Проходи». И ничего больше, хотя по привычке уже ждешь…
Ну да, ведь ту самую фразу, которую я понял только с третьего раза, говорят не здесь, а там. Такой же мрачный таможенник, только черный. Два года назад, когда я услышал это впервые, я испугался, что у меня какие-то проблемы с документами. Слишком плох был тогда мой английский, а его суровая рожа не предвещала ничего хорошего. Ему пришлось выдавить из себя улыбку, и показать рукой, и произнести еще дважды:
— Enjoy your staying!
Нет, на въезде в Россию такого не говорят. Можно ведь и по морде получить в ответ.
Глава 3. Назад в подвалы
белая ночь
как долго звонит телефон
в доме соседа
Дипломат на тротуаре
Я сижу на тротуаре Невского проспекта у Гостинки и чувствую себя идиотом, но пока еще как-то весело. Передо мной — драный чемоданчик-«дипломат», которым я не пользовался с десятого класса. Раскрытой пастью смотрит он на пешеходов, демонстрируя лежащие внутри книжки моих стихов. Мимо проходят сотни нормальных людей, не обращая на меня никакого внимания.
Ненормальных, которые останавливаются, гораздо меньше. Зато это настоящие психи. Зачастую покруче меня.
Вот подваливает мужичонка в мятом пиджаке. Листает книжку и сообщает, что тоже… нет, он не говорит, что он тоже псих. Он увлекается военными маршами. У него огромная коллекция. Немецкие марши — самые любимые. Он предлагает мне кассету в обмен на книжку.