— Ну, Аркадий, держись! Если тебе не удастся внушить Ассамблее, чтобы она приняла наше предложение, ты же первый и получишь по шее.
Малик был прав. Я не только не был в восторге от этого задания, но оно казалось мне попросту противным.
Громыко пригласил нас обоих на окончательный инструктаж, чтобы договориться о тактике, которая позволила бы заручиться большинством голосов на Ассамблее при принятии нашего хитроумного предложения. Он внушал Малику, чтобы тот "запрятал поглубже” свою бьющую в глаза неприязнь к китайцам. Чтобы провести эту резолюцию через ООН, нам необходимы осмотрительность и самообладание.
— Прежде всего, нам нельзя создавать впечатление, что она направлена против Китая, — бубнил Громыко поучающим тоном. — Чтобы не выдать наши действительные цели, мы сознательно ни словом не упоминаем китайцев в преамбуле. Кроме того, — продолжал он, — мы должны соблюдать достоинство. Нам не следует, точно бешеным псам, тявкать в ответ на каждое сказанное ими слово. Это только затруднит полемику и поставит нас в глупое положение.
Малик сидел с кислой миной, будто лимон проглотил. Его физиономия кривилась от напряжения — трудно ему было сдерживаться. Он не смел возражать министру, но в дальнейшем вполне вознаградил себя за это воздержание. Вскоре после отбытия Громыко в Москву Малик злобно обрушился на китайцев на сессии Генеральной Ассамблеи. То же самое повторилось на заседании Совета Безопасности. Китайский посол кратко возражал ему, но это только спровоцировало Малика на новую серию инвектив. Он не мог допустить, чтобы последнее слово осталось не за ним.
Тирады Малика привлекли внимание мировой прессы. Москва срочно затребовала полный текст его выступлений, после чего Громыко направил ему короткую и резкую телеграмму: "Вам была дана специальная инструкция избегать полемических выпадов против китайцев. Выполняйте полученную инструкцию”.
Малик, видимо, не учел, что я занимаю должность советника Громыко, или просто забыл, что он не один и дал волю своему раздражению:
— Он дурак, он просто тряпка! — кричал он. — Да он понятия не имеет, как надо обращаться с китайцами. Этих желтых выползков надо прижать как следует. Нельзя им уступать ни в чем!
Но Громыко лучше Малика знал, чего в действительности хочет руководство. Когда Генеральная ассамблея одобрила советское предложение, внеся в него лишь незначительные поправки, он выразил удовлетворение и поздравил нас, заметив при этом:
— Мы добились цели и теперь имеем моральное право использовать ядерное оружие против Китая, если маоисты опять попробуют к нам лезть.
Впрочем, резолюции ООН было нам отнюдь не достаточно. Кремль был жизненно заинтересован в обеспечении невмешательства США, если дело дойдет до войны между СССР и Китаем, а также хотел быть уверен, что в этом случае Америка не станет оказывать Китаю военную помощь.
Эти два взаимосвязанных вопроса не раз становились предметом обсуждения на Политбюро, но наши вожди так и не пришли к единому мнению, как им добиться обеих целей. Они считали, что глупо было бы слишком прямо и в официальном порядке дать понять американцам, что СССР обеспокоен этими проблемами. В то же время было решено, что неблагоразумно вообще избегать обсуждения сложившейся ситуации с американцами. Пришлось избрать некий промежуточный курс. Именно поэтому Брежнев и затронул обе проблемы в беседе с Генри Киссинджером, хотя и сделал это неловко и в неподходящей обстановке.[9]
В 1973 году, выбравшись на охоту в Завидово, на подмосковную дачу, Брежнев начал там втолковывать Киссинджеру, что ввиду растущего ядерного арсенала Китая "надо что-то предпринимать”, но что именно, оставалось неясным. Одновременно Брежнев предостерегал Государственного секретаря Соединенных Штатов — чуть ли не тоном угрозы, — что любая военная помощь, оказываемая американцами Китаю, приведет к войне. Но опять-таки он не уточнил, кто с кем будет в таком случае воевать и какого характера будет это столкновение.
Помимо понятной осторожности, существовала еще одна причина, мешавшая Брежневу откровенно обсуждать состояние советско-китайских отношений с американцами. Политбюро постоянно тешило себя надеждой, что в один прекрасный день (только все же, по всей вероятности, не при жизни Мао) отношения между обоими коммунистическими государствами снова могут стать нормальными, даже дружественными. Заветным желанием Кремля было поскорее увидеть Мао в гробу.
По мере того как углублялась трещина, пробежавшая между Советским Союзом и Китаем, Москва считала все более важным укрепление своего "западного фронта” — улучшение отношений с европейскими странами. В конце лета 1970 года Громыко вызвал меня в середине дня и попросил присутствовать на его совещании с Ковалевым и Валентином Фалиным, где должен был обсуждаться пересмотр всей европейской политики СССР. Дело происходило накануне приезда в Москву Вилли Брандта. К этому моменту Фалин уже весьма преуспел в своей деятельности по налаживанию советско-германских отношений; именно его хлопоты сделали возможным этот визит.
Фалин был толковым дипломатом, отличавшимся разумным, логичным подходом к возникавшим проблемам. Человек спокойный и рассудительный, он всегда старался добраться до самой сути любого вопроса и отличался исключительной работоспособностью. Он начал трудовую деятельность подростком, работал токарем на одном из больших московских заводов и одновременно учился в вечерней школе.
Когда я с ним познакомился — это было в конце 50-х, — он уже был одним из советников Громыко и сделался к тому времени широко образованным человеком. Манеры его отличались почти аристократической изысканностью. Громыко очень ценил осведомленность Фалина во всех делах, касающихся Германии, и назначил его заведующим отделом министерства, занимающимся ФРГ и ГДР.
Нормализация и дальнейшее развитие отношений с Бонном представляли собой деликатную проблему ввиду того, что Кремль не доверял ФРГ и постоянно опасался тамошнего "неонацистского реваншизма”. Громыко хотел быть уверенным в том, что позиция, которую он занимает в Политбюро по отношению к планируемому советско-германскому договору, базируется на действительно компетентных оценках, исходящих от его советников, и на их рекомендациях, учитывающих ряд имеющихся щекотливых обстоятельств, — тем более что предстоящий визит Брандта должен был прямо затронуть некоторые деликатные аспекты отношений советского руководства с главой восточногерманской правящей партии Вальтером Ульбрихтом.
Обычно Громыко не снисходил до того, чтобы высказывать собственную точку зрения на поручения политического характера, которые он давал своим подчиненным. Но на встрече, о которой идет речь, он изменил своему правилу и как бы размышлял вслух. Важность обсуждаемых вопросов еще более подчеркивалась его непроизвольной мимикой. Когда он был чем-нибудь озабочен или волновался, его лицо искажалось гримасой, и можно было подумать, что он страдает тиком. Он подергивал носом, а его густые черные брови нервно прыгали вверх и вниз, как у американского комика Гручо Маркса.
— На китайцах мы окончательно поставили крест, так что теперь нам приходится, не откладывая, заключать договор с ФРГ, — говорил Громыко. — Брандт человек толковый, и я думаю, мы с ним договоримся. Это и будет тем рычагом, который позволит отключить Европу от американского влияния.
Далее он сказал, что мы все же не должны доверять Никсону, и хотя переговоры по СОЛТ уже идут, пока еще неясно, удастся ли найти с американцами общий язык. Все мы, участвующие в этом разговоре, знали, что в Политбюро не было единого мнения насчет СОЛТ, и что вообще все соглашения с американцами воспринимались там недоверчиво.
Тем не менее выяснилось, что кое-какие сдвиги уже произошли. Мне довелось прочесть несколько телеграмм, полученных из Вашингтона от Добрынина. Добрынин осторожно давал понять, что Никсон изучает возможность изменения внешней политики США, и не исключено, что он попытается добиться перелома в советско-американских отношениях. Правда, летом 1970 года к таким намекам в Кремле относились скептически. В то время Брежнев и большинство членов Политбюро больше интересовались возможностями, открывающимися в Европе.