В такие ночи мне является призрак Квентина. Я вижу его, исчезающего за углом, слышу отзвук его смеха, который отражается от высоких потолков. Однако говорить со мной он отказывается – что забавно, поскольку все это – его рук дело. Я иду за ним по коридору второго этажа и в окне, выходящем на проезжую часть, замечаю у бордюра чью-то машину. Время два двадцать шесть ночи, и несмотря на джентрификацию[8] в Баттерси[9], очередном куске Лондона, который постепенно поглощают концептуальные кофейни и новостройки, я знаю: ни у кого из наших соседей нет «бентли».
Аспен.
Я игнорировала ее звонки много дней, но почему-то все же к ней спускаюсь. Возможно, потому, что Аспен ни разу здесь не была, и мне хочется, чтобы она убедилась: этот дом, это место, которое любил ее сын, – оно существует. А может, потому, что неотвеченные звонки привели ее ко мне на порог, и я хочу заглянуть ей в глаза и понять, тонет ли и она в пучине горя. Но скорее всего, потому, что меня попросту некому остановить.
На улице мои босые ступни бесшумно преодолевают мощеную дорожку. Холод заползает под одежду и проникает под кожу. Я подхожу к автомобилю, и Аспен, сидящая сзади, опускает стекло. Ее лицо наполовину во тьме. Я разглядываю ее профиль. Но недостаточно хорошо ее вижу, чтобы определить, случилось ли с ней какое-либо радикальное преображение. Сама я при этом выгляжу и чувствую себя так, словно меня вывернули наизнанку; той, кем я была прежде, больше нет.
Аспен в своей привычной манере не дает мне и рта раскрыть. Она даже не смотрит на меня. Голос у нее утомленный, но суровый.
– Ты меня игнорируешь, – говорит она.
– Я… Аспен, что вы здесь делаете?
Холод распространяется все выше и обхватывает мои лодыжки, приковывая к месту.
– Квентин был не из тех, кто способен просто взять и убить себя. – Аспен, как обычно, сразу переходит к сути.
Вот оно. Подтверждение, что я не одна в эпицентре жестокой, непредвиденной, необъяснимой смерти Квентина. Никаких признаков катастрофы не видела ни я, ни, судя по всему, Аспен. Она столь же ошарашена, как и я, так же изводит себя, как и я, и мне нечего ей сказать.
И тогда она переводит взгляд на меня.
– Он не оставил записку?
Эти слова позволяют мне оценить всю глубину отчаяния Аспен. Потребность узнать, отличается ли ее версия от моей, вытолкнула мать Кью из постели и привела к моему дому. Но пусть нас с ней и объединяет один и тот же паршивый сюжет, я вижу: она борется с собой. Аспен до просьбы не опустится – даже в такой ситуации.
– Не было никакой записки, Аспен. – Она открывает рот, чтобы возразить, но я добавляю: – Он и мне записки не оставил. Не оставил ничего.
Ее лицо каменеет. Она отворачивается и смотрит вперед.
– Я никогда не прощу тебя, Ева. Из-за тебя я лишилась сына.
Она поднимает стекло, и я снова гляжусь в свое отражение. Через секунду водитель выруливает на дорогу, и машина уезжает в ночь.
После этого я долго не могу согреться.
Джексон, лучший друг Квентина, – единственный человек, кроме Аспен, с которым Кью поддерживал отношения, когда отрекся от прежней жизни, банкетов и окружения голубой крови. Джексон – добродушный адреналиновый наркоман, который на каждое Рождество присылает нам подарочную корзину из «Фортнум и Мейсон»[10] и скитается по миру в поисках новых неординарных способов погибнуть. Его страница в «Инстаграме» полна фоток, где он (чаще всего без футболки) висит над обрывом какой-нибудь горы или творит еще какую-то глупость, а подпись под снимком гласит что-то типа: «Сан-Паоло: #жаждажизни #спасибомир #рисковый».
Как раз из-за этого здорового пренебрежения к жизни и смерти я поступаю с Джексоном так же, как с Аспен: игнорирую его звонки со дня смерти Кью. Нелогично, знаю, но, если уж по справедливости, это он должен быть на столе у коронера. Какая ужасная мысль. Но горе выжигает и сочувствие, и участливость. Я вся – один большой эгоистичный пучок оголенных нервных окончаний.
Вспыхивает воспоминание о той ночи. Джексон приехал на сраном ревущем «бугатти» – подумать только. Обезумевший от паники и боли, которые пересилили даже новогоднее опьянение. Он выглядел как потерявшийся малыш.
Я обещаю себе ответить на его следующий звонок. И сдерживаю это обещание – зная, что делаю это не без умысла.
– Ева. Черт. Я не думал, что ты… Я тебе столько раз звонил.
– Привет, Джек. Прости. Я не могла… Очень тяжело было. Думаю, сам понимаешь.
– Послушай, я хочу заехать. Если ты не против. Я… Я не могу здесь находиться. Я все думаю о нем и о той ночи, и я…
– Джек, – обрываю я его. – Он оставил тебе записку? Мне он ничего не оставил. – Тяжело выговаривать эти слова – мешает комок в горле. Джексон плачет.
– Мне так жаль, Ева. Нет, у меня ничего нет. Я все обыскал, но ничего не нашел. Я все жду, когда мне письмо бросят в ящик или что-то типа того. Клянусь, я не знал, что ему было… Я должен был заметить. Прости. Прости.
Еще одно воспоминание. Джексон кое-как выбрался из машины и повалился на колени, а я, онемелая, вся в крови, сидела на заднем сиденье полицейской машины, свесив наружу ноги.
Я выдавливаю извинение и нажимаю отбой – я слишком слаба, чтобы взвалить на себя еще и чувство вины Джексона.
Неделя. Мой муж умер, и неделя ушла на то, чтобы все начало меняться. Это проявляется в настроениях окружающих. Для посторонних кошмар ограничивается знанием, что мне плохо. И на этом все. Я их не виню. У этих людей есть собственные жизни, и для них кошмар уже закончился. У них есть возможность вернуться к обыденности. Закрыли дверь – и до свидания. Поток визитеров иссяк, пластиковые контейнеры из-под еды отмыты и возвращены владельцам. Звонки от доброжелателей раздаются все реже, а потом и вовсе прекращаются, но мой телефон по-прежнему не умолкает. Аспен. Я игнорирую ее. Глория сетует, что я не желаю общаться с Аспен, и эти сетования становятся все более язвительными. Ее я тоже игнорирую.
Я щиплю себя за руку, чтобы развеять горечь от бесконечной неприязни Аспен. Придумываю сотни остроумных возражений, доводов, которые должны вразумить мою свекровь. Кью любил меня. Женился на мне. Мы были счастливы. Эти аргументы вспыхивают в глубине души и столь же быстро угасают. Кью оставил меня. Это я была счастлива. А еще слепа. Мое неведение теперь служит определением нашему браку. Ядерным боезарядом для арсенала Аспен. Мне ни за что не дадут отделить смерть Кью от собственного чувства вины.
В реальной жизни мужья умирать не должны. Особенно в возрасте тридцати трех лет и в отличной форме; особенно при живой жене, которая не может справиться с потерей. Будущее – гигантская черная бездна; непроглядная – для меня. До смерти Кью я четко представляла себе наш дом на пенсии: невероятная махина на взморье, как в «Истории дизайна»[11], комнаты набиты книгами и фотографиями. Я даже шум прибоя слышала. Теперь же, мысленно обратившись к грядущему, я не вижу ничего. Каких-то две недели назад я была женщиной с мужем, который наполнял ее мир яркими, радужными моментами. Сейчас я – женщина с перепачканными кровью джинсами и пустым взглядом, которая орет на сестру, пугает мать и бьется в истериках до одышки. Женщина, которую душит горе. Женщина, которая вопрошает: как я сюда попала? как, черт подери, со мной такое произошло? неужто я такое заслужила?
3
Дочь двух весьма успешных нигерийцев не может вырасти и не узнать, что такое настойчивость и искусство долготерпения. Родители собрали вещи, покинули Бенин и приземлились в Лондоне, твердо настроившись воплотить в жизнь мечту типичных игбо и обеспечить нам наилучшую участь из всех доступных в Британии. Это подразумевало учебу в частных школах. Для нас с Глорией – пансионат в школе Сент-Джуд, для нашего брата Нейта – школа для мальчиков чуть дальше по улице. Ну, знаете: клетчатые юбки в складку, уроки латыни, тесные пиджаки и общество богатых белых, которые считают себя лучше и, когда вы с понурым видом бродите по надраенным коридорам, посмеиваются над вашим перманентом[12] из-за схожести с Лайонелом Ричи. Школьная жизнь была одним большим уроком унижения. В Сент-Джуде, где училось больше восьми сотен человек, я была одной из десяти чернокожих девочек. Глория была второй. Остальные учились в старших параллелях, и, проходя мимо друг друга, мы сталкивались взглядами, выражавшими единодушное отвращение к публике, в окружении которой вынужденно проводили дни напролет.