Я не могу поверить, что когда-то считала это слабостью. Я была слепой. Я была той самой стервой.
«Это… замечательно, Диллон», — говорю я, и улыбка даётся с трудом. «Ей повезло с тобой».
Эти слова — всё, что удерживает меня от того, чтобы швырнуть ноутбук в стену, пересечь комнату и вцепиться в него, как в единственный якорь в этом бушующем море. Обнять его так, чтобы наши трещины совпали.
«Если не хочешь быть одна — поезжай со мной».
Его тело внезапно напрягается, как тетива. Вены на сжатых кулаках выступают рельефно. Дрожь, пробежавшая по его челюсти, выдаёт внутреннюю борьбу — он хочет, чтобы я согласилась, или просто жалеет меня?
«Я… обычно в воскресенье навещаю родителей», — лгу я, и он не задаёт вопросов. Последнее место, куда мне сейчас хочется, — это тот дом, особенно зная, что Бо заперся по соседству со своими.
Он коротко, почти резко кивает, подносит бутылку ко рту и берёт папку с бумагами, снова отгораживаясь. Я опускаю взгляд на экран. Тишина, опустившаяся между нами, теперь кажется густой, тяжёлой, почти осязаемой.
Глаза наливаются свинцом, яркий свет монитора прожигает сетчатку. Картинка плывёт, буквы сливаются в чёрные реки. Я пытаюсь бороться, но тьма наступает мягко и неумолимо, затягивая в тёплый, бездонный омут, где нет ни карт, ни прошлого, ни этой душащей тишины — только глухое, спасительное забвение.
Что-то не так. Это не обычная его ярость, не предсказуемый всплеск жестокости. Это тихое, методичное бешенство, пульсирующее в такт его шагам. Бенни не уходит. Он мечется в узком проходе между нашими клетками, как тигр в тесной клетке зоопарка. Каждый его поворот на каблуках — это щелчок затвора, нацеленного на меня. Его взгляд скользит по моему липу, и я чувствую его физически — будто под кожей ползают личинки.
«Ты пила?» — его голос слишком тихий. Это хуже крика. Он звучит как шипение ржавых петель.
Я сжимаюсь в комок на матрасе. «Да». Ложь выскальзывает автоматически, отработанный рефлекс. Глаза опущены, я изучаю трещины на бетоне под ногами.
Он замирает в дверном проеме. Тишина становится густой, тягучей, как сироп. «Ты... лжешь». Он не спрашивает. Он констатирует. Его глаза — два черных, маслянистых пятна — выжигают дыру в моем лице. «Почему тебя, маленькую сучку, вообще волнует, что я спрашиваю? Ты думаешь, ты можешь решать? Решать хоть что-то?»
Дерзость вспыхивает во мне короткой, ядовитой искрой — остаток того, кем я была когда-то. «Почему тебя это волнует? Ты что, моя нянька?» — выпаливаю я, и тут же сожалею. Слюна во рту становится металлической.
Его губы растягиваются в улыбку. Беззубой, гнилой улыбке мертвеца. «Нет. Я твой Бог. А богов не игнорируют».
Он делает шаг внутрь, и пространство камеры сжимается, вытесняя весь воздух. Я отползаю, пока холодная, шершавая стена не впивается мне в спину. Пятки скребут по бетону.
«Где. Бутылка». Каждое слово — отдельный удар молотка.
Мой взгляд — предатель, слабак — сам скользит к подушке. Всего на долю секунды. К тряпке, набитой грязной ватой, которую он когда-то бросил мне как «милость». Этой проклятой подушке.
Он это видит. Зрачки его глаз сужаются до булавочных головок. Он не смеется. Он не рычит. Он просто медленно, почти церемониально подходит к койке, хватает подушку и швыряет ее в угол. Оттуда с глухим стуком падает полупустая пластиковая бутылка. Пол-литра мутной, застоявшейся воды.
«Иди сюда».
«Нет». Это даже не слово. Это хрип, выдавленный из перехваченного горла.
Он движется со змеиной скоростью. Его рука не бьет — она прилетает. Ладонь сжимает мое горло, пригвождая к стене. Пальцы впиваются так глубоко, что я чувствую, как хрящи трахеи сминаются. Я хватаюсь за его запястье — кожа под моими пальцами горячая, жилистая, покрытая шершавыми волосами. Мои ногти царапают, но это как скрести гвоздем по броне.
«Грязная. Лживая. Неблагодарная. КУКЛА». Он шипит эти слова мне прямо в лицо, и я чувствую запах его дыхания — прогорклый кофе, несвежее мясо и что-то химическое, сладковатое. Он прижимает меня к стене всем весом, и шершавый бетон сдирает кожу на моей спине. Не царапает — именно сдирает. Чувство жгучей, влажной полосы, а потом прохлада воздуха на свежей ране.
Я отчаянно дергаюсь, и из меня вырывается хриплый звук. «Иди... на... хрен!» Я собираю всю слюну — горькую, вязкую — и плюю. Плевок попадает ему на скулу, белесый пузырь сползает к углу его ржавой улыбки.
Он даже не моргает. Просто смотрит. Потом его свободная рука опускается. Не для удара. Он хватает меня за голень, его пальцы как тиски. И затем — резкий, дерганый рывок. Моя нога выворачивается в колене и щиколотке с таким хрустом, который я слышу не ушами, а всем телом. Это звук рвущихся связок, скрежета сустава, вышедшего из паза. Дикая, белая, ослепляющая боль пронзает ногу и взрывается в мозгу. Если бы не его рука на горле, я бы рухнула, как тряпичная кукла.
Он упирается коленом мне в бедро, наваливаясь, растягивая меня. Боль становится невыносимой, но я уже не кричу. Не могу. Воздуха нет.
«Нет! Иди нахер!».
Он поднимает бутылку. Пластик мутный, внутри — остатки воды и что-то темное, возможно, плесень. Он смотрит на нее, потом на меня. И он... он облизывает горлышко. Длинный, медленный, чувственный проход языка по пластику. Потом берет бутылку в кулак, широким концом ко мне.
Я понимаю. За секунду до того, как это происходит. Мой мозг отказывается, кричит, но тело уже знает.
Он не пытается быть сексуальным. Это не изнасилование. Это профанация. Это демонстрация абсолютной власти над моей плотью.
Холодный, жесткий, широкий край бутылки упирается в мою киску. Он не гладит, не готовит. Он вдавливает. Сначала это просто давление — тупое, невыносимое. Потом — сопротивление тканей, которые не должны так растягиваться. И наконец — разрыв. Не глубокий, но истинный. Чувство того, как что-то внутри рвется с тихим, внутренним щелчком.
Я замираю. Весь мир сужается до этой одной точки боли — острой, жгучей, унизительной. Он не двигается, давая мне прочувствовать каждый миллиметр вторжения. Пластик холодный и чужой внутри меня.
Потом он начинает. Не толчки, а короткие, резкие, злые тычки. Каждый раз бутылка входит чуть дальше, разрывая мое влагалище, растягивая, скребя изнутри. Боль не притупляется. Она становится ярче, отчетливее с каждым движением. Я чувствую каждый рубчик на пластике, каждую неровность, что елозит по бугоркам внутри меня, оставляя микротрещины. Это не боль от пореза. Это боль осквернения. Он превращает самое интимное, самое уязвимое место в свалку, в отверстие для мусора.
Из моего горла вырывается булькающий звук — крик, задавленный его ладонью. Слезы текут ручьями, смешиваясь со слюной на его руке. Я вижу его лицо. На нем нет ни гнева, ни удовольствия. Есть концентрация. Как у человека, выполняющего сложную техническую работу.
«Теперь есть что сказать, кукла? Готова пить?» — его голос звучит спокойно, почти задумчиво.
Он выдергивает бутылку. По внутренней стороне моих бедер тут же разливается тепло — не вода. Это кровь. Я это чувствую по липкой, более теплой текстуре.
Он подносит окровавленный конец бутылки к своему лицу, разглядывает. Потом снова проводит по нему языком, собирая капли от кровоточащей вагины. Его глаза при этом смотрят прямо на меня.
Во мне что-то окончательно отключается. Мысль становится кристально чистой, ледяной: «Убей меня. Сейчас. Пожалуйста».
Но он не убивает. Он откручивает крышку бутылки зубами — я слышу скрежет пластика по эмали. Потом приставляет широкое горлышко к моим губам. Вода, теперь розовая от моей крови, с медным, тухлым привкусом плесени, хлещет мне в рот. Он зажимает мне нос. Я захлебываюсь. Жидкость заливает носоглотку, бьет в легкие. Я бьюсь, извиваюсь, из горла вырываются хриплые, булькающие звуки. Вода выплескивается у меня из носа, смешиваясь со слезами и слизью.
И в этот миг, поверх моего собственного хрипа, я слышу это.
Дзинь-дзинь.