«У нас разные ситуации. Ты уверяешь, что любишь Франсуа, а я Аксель никогда не любил».
Она ущипнула себя за щеку: в современной математике все сложнее. Свой двухчасовой монолог она прерывала только затем, чтобы сбегать в ванную почистить зубы дорогой щеткой из серого жесткого волоса, с которой не расставалась, повесив ее, как украшение, за вырез своей облегающей блузы.
Я рассказал про Володю. Она засмеялась, обрадованная тем, что нашла товарища по несчастью. Чтобы развеять грусть, я предложил свозить ее на Невский. Я испытывал гордость знатока, у которого весь Ленинград в кармане. Почувствовав себя мужиком, главарем, я делал вид, что читаю надписи, выкрикивал названия остановок, в моих устах звучавших как какая— то чушь; пассажиры корчились от хохота, но Лили покорно следовала за мной по пятам, машинально соскакивая с подножек и тротуарных бровок.
Жара еще усилилась. Горло, забитое пылью, пересохло.
В букинистическом магазине я купил десяток трехцветных рекламных афишек пятидесятых годов. Юноши и девушки, вдохновленные образцовым кинематографом, копировали знаменитую статую «Рабочий и колхозница», предварявшую все картины «Мосфильма»; у них были усталые лица с четко прорисованными чертами согласно графической моде того времени; мужчины с бицепсами, налитыми верой в будущее, крепко сжимали молот; женщины были в косынках, свидетельствовавших об их крайнем целомудрии. Это была легендарная эпоха восстановления разрушенного хозяйства. На еще дымящихся руинах Ленинграда звучал вдохновенный марш свободной молодежи, вновь поднявшей голову и засучившеи рукава, гимн вечным первопроходцам. Серп и молот, воздетые в небеса, призваны стать совместным лозунгом юноши и девушки, которые, не соприкасаясь телами, едины в своем порыве; не глядя друг на друга, оба устремили взор в небеса, где в облаках парит, словно ангел-хранитель, лик Иосифа Виссарионовича Джугашвили, взявшего псевдоним «Сталин», от слова «сталь».
Когда мы вернулись в гостиницу «Киевская», Лили сразу же похвасталась перед товарищами куплен
ными афишками. Те состроили кислую мину, а самый пожилой из них, директор колледжа, изрек:
«Какая ерунда. Вчерашний день.
— Сталин — это ошибка, исправленная дорогой ценой!» — выкрикнула его супруга.
Бретонская любовница всполошилась:
«Что с ними делать? Не повесишь же их над кроватью.
— Это фашистская вылазка, — презрительно бросил мне Франсуа. — Надо иметь извращенный вкус, чтобы покупать такое старье».
Лили, которую эта дискуссия весьма забавляла, подковырнула его:
«Скажи-ка, Франсуа, а тебе не кажется, что солдаты, охраняющие мавзолей Ленина, при смене караула слишком уж печатают шаг? Ты не находишь, что в Москве так же грохочут сапогами, как в Нюрнберге?»
Тут все загомонили разом, в завязавшейся склоке директорская жена обозвала Лили поганой анархисткой. Действительно, Лили в течение всей поездки уверяла нас, что она анархистка или маоистка, но лишь с единственной целью — досадить Франсуа, строившему из себя партийного волчонка, правоверного и хваткого. Признанный лидер нашей группы, Франсуа был восходящей звездой французской компартии, которая терпеть не могла ворошить прошлое: оно им напоминало о том, что были совершены слишком уж грубые ошибки, которые, если вообще можно искупить, то куда большей ценой.
«Я хотел вам доставить удовольствие, — наконец
отважился я пролепетать. — Думал подарить вам эти к этой замечательной молодежи, о которой вы мечтаете. Полюбуйтесь их гранитными лицами, ясными глазами, буйными шевелюрами. Их целомудрием. Хотел таким образом извиниться за собственное несовершенство».
Они дружно на меня уставились, недоверчиво, подозрительно. Лили прыснула в ладошку, ожидая, что и я тут же рассмеюсь. Но я к ней не присоединился.
У моего-то героя — длинные волосы, глаза — два самородка с черным оперением, он учит французский, любит Верлена и Малларме, вместо того, чтобы маршировать, он танцует, порхает, парит. Он не владеет строевым шагом. Подчас мне кажется, что мы с ним идем в ногу.
Они вернулись с ужина, который я пропустил, чтобы в очередной раз принять душ. Они вернулись одни. Тогда я, откинув всякий стыд и всяческую осторожность, прямо спросил, где Володя; поскольку я не добился ответа, то преследовал их до самого холла и там уже выкрикнул вопрос. Они ответили:
«Не знаем, возможно, он придет на концерт».
Мотнув головой, я воскликнул:
«Нет, он вообще не придет, ни на концерт, ни после».
Дверь автобуса захлопнулась. Лили, встав коленями на сиденье, знаками звала меня присоединиться. Я видел, как она упрашивает шофера открыть дверь. Я на лифте поднялся в номер.
Чтобы размять пальцы, я разгладил бахрому покрывала. Потом скрутил галуны из трех волоконец. Но стоило их выпустить из рук, как они тотчас развились, свидетельствуя о тщете упований.
Пересчитав ромбики и квадратики оранжевого стеганого одеяла, я вслух выразил свое отвращение к этому оскорбляющему глаз цвету. Обозвал цветами зла цветочки на обоях, поговорив с ними по душам, то есть увлекшись странной игрой, раз в минуту, мысленно следуя по контуру петли или, скорей, завитушки, срывал по лепестку, причем результатом всегда оказывалось « не любит».
Я вонзил лоб в мягкую подушку, как таран в хлипкие ворота. Потом встал и закружился на месте, пока собственная карусель не довела меня до тошноты. Потом крепко зажмурился, превратившись в слепца, хватающегося за стены, мебель, разные предметы. Потом все вытряхнул из рюкзака, чтобы его аккуратно уложить. Я уложил вещи с осторожностью психа, боящегося собственной тени. Рюкзак раздулся, как брюхо беременной женщины, я его утрамбовал, изо всей силы затянув каждый ремень, потом прислонил рюкзак к двери. Затем, набрав номер дежурной, которая взяла трубку, но при этом молчала, потребовал: «Закажите мне такси на завтрашнее утро»; ответом послужило лишь дыхание на другом конце провода; «Please call те a cab to pick те up at ten»\ однако и английский не возымел действия; тогда я вновь улегся на кровать
Пожалуйста, закажите мне такси на десять (англ.). и пересчитал все ромбики и квадратики уже справа налево. Нежданно очнувшийся кондиционер заставил меня потеплей укрыться. Я спал долго, минуты две, не меньше. Проснувшись, я передумал уезжать и призвал толпу призраков, чтобы отменить такси и заказать густые сливки с круассанами, потом, развязав рюкзак, выудил оттуда чистую майку, чистые трусы и чистые носки.
Затем, обернув глубокое кресло лицом к двери, я погрузился в него, пристроив Жене на колени, словно молитвенник во время торжественной мессы.
В автобусе Володя преподнес мне подарок. На оберточной бумаге я различил штамп того самого букинистического, где купил злополучные афишки.
Эта была книга, изданная в 1973 году «Молодой гвардией». Ее заголовок «Молодежь против империализма» был переведен на четыре языка — английский, немецкий, испанский и французский, — как и остальной текст.
Сияющий, откровенно радующийся своему ловкому ходу, Володя ждал ответной реакции. Я никогда не умел скрывать свои чувства, разочарование в том числе. Я сделал добросовестное усилие представить себе, каких усилий ему стоило добраться до Невского, чтобы потратиться на книжку; но, честно говоря, его поступок был такой конформистский, трусоватый, что какая-то часть меня взбунтовалась, едва удерживалась, чтобы не заорать, не порвать в клочья иезуитский подарок. Володя встревожился, его черные глаза увлажнились.
«Я знаю, — пролепетал он, — что ты не коммунист.
— Нитшево», — ответил я и попытался засмеяться.
Я открыл книгу и стал молча ее перелистывать, безразличный ко всему, кроме Володиного подбородка, почти упертого в мое плечо, и прикосновений его щеки, выбритой утром, но уже успевшей покрыться щетиной, прикосновений, от которых меня бил озноб. Стоило мне его коснуться, как мои пальцы бросало в жар. Но чтобы только чувствовать его тепло, его запах, я был готов читать все, что угодно, хоть пу— теводитель по Кремлю.