— Вам что, в школе рекомендуют читать подрывную литературу?»
Он захихикал, недоверчивый по природе или просто придурковатый. (О нем прошел такой слух: когда мы были в Казани, он захворал, и французская медсестра из нашей группы, которая путешествовала с походной аптечкой, предложила ему свечу. Сморщившись, он уже готовился ее проглотить, но медсестра, очень осторожно, зная его болезненную стеснительность, объяснила, что свеча предназначена для другого. Он возмутился, решив, что его держат за идиота, однако Ирина, главный переводчик, подтвердила, что таковы наши варварские обычаи. Несчастная медсестричка, столько времени увивавшаяся за Юрой, лишилась его по вине... чрезмерного профессионального рвения.)
Спустя четверть часа, выйдя из душа, я застиг его на месте преступления, читающим Жене. То, как он подпрыгнул на постели, и изобличающий его румянец
меня рассмешили. Юра не просто краснел: он покрывался пятнами, разыгрывал цветомузыкальные гаммы на всех оттенках красного. Сначала расцветала одна щека, потом другая, затем лоб, шея, затылок; потом уши, затем опять щеки. Поскольку этого уродливого покраснения было еще недостаточно, чтобы искупить грех, он решил к тому же выразить отвращение:
«Но... это об отношениях между мужчинами! — пробормотал он, потупясь. — Тебе не противно?»
Сперва я пожал плечами. Потом задался вопросом: не может ли то, к чему влечет, одновременно и немного отвращать? Ответ: никогда, категорически нет, но я тут же понял, что именно эта книга должна была бы вызвать у меня отвращение. В поисках выхода я неохотно высказал соображение, вроде того, что литературная ценность не зависит от тематики. На Юрином лице было внятно написано непонимание. Одно дело варварские обычаи, но тут извращенность мысли.
Я вступил в сражение с окном, которое, как объяснил Юра, заклинено, потому что воздух подается через кондиционер: таковы издержки прогресса, провозгласил он, с патриотической гордостью выделив последнее слово. Притом, что кондиционер не работал. Улица под окном плавилась от жары. Машины увязали в расплавленном асфальте, а старый автобус нашей группы с надписью «Интурист» покрылся пылью илистого оттенка, как если бы нежданно разверзлись болота, на которых воздвигнут Петербург, чтобы нас
проглотить, засосать.
Я попытался поднять штору, шнур остался у меня
в руке. Я рассмеялся.
«Чем вы нас порадуете сегодня вечером?
— Вечером мы все отправимся на большой праздник, организованный в вашу честь ленинградскими
студентами-комсомольцами.
— Ого!.. Это же будет сумасшедший дом!»
Юра угрюмо буркнул, что я, мол, ехидничаю. Ирония — оружие реакционеров, был уверен гид, тонко понимавший оттенки юмора.
Аксель мне разъяснила, что комсомольцы — это молодые коммунисты, с детства входящие в ряды организации и представляющие будущую элиту и надежду страны. Колпак усталости стиснул затылок, я вытираю лицо, ловлю ртом воздух, хлебаю бульон, застоявшийся, теплый бульончик, губительный для меня. «Именно так», — заверил сосед, не выносивший молчания, как, впрочем, и воды, мыла и мужских однополых отношений. У всех разные фобии. Он путает речь с высказыванием.
У меня не раз было искушение улизнуть от группы в аэропорту или на вокзале, потеряться, отправиться в путь одному, продлить удовольствие, снова вкусить величественного звенящего затишья казанских равнин, пересечь пустыню, поросшую рожью, которую плавно колышет ласковый ветер; обожженному солнцем свернуть в холодок, где завтракают колхозные бригады, — но нет, промелькнули километры, сотни, тысячи километров, однако это оказалось недостижимым; мне так и не удалось полюбоваться гордыми колосьями, не тронутыми жнецами, которые, будто не решась учинить над ними расправу, разбежались средь бела дня; не удалось вписаться в картины необъятной России своей мечты с ее богатыми дичью болотами и апокалиптическими грозами. Нет, никак не избавиться от смирительной рубашки: вместо летней феерии тебе подсунут экономические показатели, опишут ее в терминах общественных отношений и планирования. Когда речь всевластна, необходимо отстаивать образы.
Мне так нравились серебристые волны ржи, овса, пшеницы и эти сгорбленные люди с обгоревшими плечами, которые ранят себе губы, присосавшись к зазубренным краям консервных банок.
В Ленинграде я все-таки ускользнул.
Мне вспомнилась бабушка, ужас, который у нее вызывало это путешествие. «Ты едешь на погибель, — предупреждала она. — От этих людей можно ждать только погибели».
По приезде в Ленинград я от них смылся. Мне плевать было на программу.
Их это ничуть не встревожило. Юра наверняка был рад от меня избавиться. Без меня группа еще дружнее восторгалась отпечатком ягодиц Ленина на кресле, сооруженном лишь накануне. Я целый день мог шататься по улицам наедине со своим ехидством, опасаясь только одного — как бы не пропустить обед в гостинице. Стоило опоздать к этому комендантскому часу, и меня бы хватились.
Юра корячится, извивается, запустив руку в промежность в поисках, куда бы пристроить яйца. Джинсы новые, очень узкие, он хочет их обновить сегодня на празднике.
«Решено, иду. Скажи, Юра, где ты купил джинсы? На черном рынке?
— Что такое черный рынок?»
Когда нужно, Юра делает вид, что плохо знает французский.
Он хлопнул дверью. Ночь он проведет в другом номере, поскольку завел любовницу, училку физкультуры из Сен-Мало, этакую оглоблю, которую навещал каждый вечер. Притом он соблюдал осторожность, всякий раз дожидаясь, когда потушат свет в коридорах. Может здесь это вообще запрещено. А, возможно, в каждой гостинице, где мы останавливались, ему приходилось подкупать (1Щоитагаз, наших стражниц по этажу. Самое забавное, что девица эта делила номер с двумя другими из группы. Непостижимо, как стыдливо-мнительный Юра, столь ханжески относящийся ко всему телесному, трахается при свидетелях.
Аксель забежала за мной перед самым выездом. У нее были красные щечки, пухлые губки и томный взгляд, будто подернутый слезой. Думаю, она занимается любовью с Франсуа, учителем из Лизьё с внешностью Христа-синди кал иста. Сперва она молча постояла у двери, сложив руки на своем круглом животике. То, что мне в ней больше всего нравилось, во что я был обязан влюбиться, это именно ее детские позы, пухленькая фигурка — притом, что она так хотела смотреться женщиной, возможно, вроде этой Лорен Бокол, плакатами с изображением которой заклеены стены ее спальни. На ней была очень тесная юбка и облегающая майка. Рыжие волосы были забраны под выгоревший индийский платочек, который я узнал, так как много раз видел на шее у ее матери. Ну, прямо конфетка.
«Поторопись, опоздаем».
Она бесится, когда я одеваюсь, поскольку я делаю это весьма тщательно, не жалея времени. Особенно ее раздражают запонки, а у меня их целая коллекция. Она считает, что я подражаю своему отцу, — однако мой отец как-то не смотрится, не вписывается в стандартный интерьер коммунальной башни в Баньё, где мы с Аксель живем на одной площадке. Наши родители общаются и, кажется, с полным взаимопониманием.
«Можно я у тебя переночую?»
Отвечаю да, так как вторая кровать свободна. Ее присутствие меня частенько напрягает, мешает чувствовать себя полностью одиноким и независимым, заставляет болтать о вовсе не интересующих меня предметах.
В окно автобуса я рассматриваю город, набережные, каналы. Аксель болтает без умолку: оказывается, учитель Франсуа помолвлен с Лили, которая устраивает ему сцены с тех пор, как застала их целующимися в поезде по дороге в Казань. Во имя нашей извращенной дружбы (нашей спайки, как она выразилась) она уверена, что имеет право дать мне совет.
«Мне кажется, что смешно маяться от скуки в столь юном возрасте.
— Уж тебе это наверняка не грозит».
Я бросаю взгляд на нее: никогда нельзя точно понять, в какой мере она сама понимает, о чем говорит. Она уточняет:
«Однажды тебя наверняка угораздит влюбиться в кого-нибудь.
— В тебя, например?