Глава 3
Сон пришёл тяжёлый, вязкий, как мокрая, неподатливая глина, и затянул меня с головой, лишив воли и памяти о тепле постели.
Я снова была той. Той Ариадной, чьё отчество – Николаевна – всплывало в памяти лишь при заполнении официальных бумаг, и то с усилием. Мелким, безымянным винтиком, клерком в стеклянной, душной коробке офиса строительной фирмы «Прогресс». Воздух здесь был спёртым и вечным: он впитывал запах старого, подгоревшего кофе из пластиковых стаканчиков, едкую химическую пыль из вечно жужжащего принтера, сладковатый аромат чьего-то дешёвого парфюма и подспудный, въевшийся в стены запах тихого, будничного отчаяния.
Я сидела за своим стандартным столом, заваленным кипами смет и отчётов в потрёпанных, засаленных на углах папках синего и серого цвета. На мониторе с потускневшей матрицей мерцала бесконечная таблица с цифрами, которые не хотели сходиться, сколько ни бейся, оставляя после себя чувство глупой, унизительной несостоятельности. На запястье давил тугой ремешок дешёвых, но громких часов, их тиканье пробивалось сквозь общий гул и било по вискам. Я ощущала тошнотворную, песчаную усталость за глазами, будто в них действительно насыпали мелкого, колкого абразива. Это была усталость не от работы, а от её полной, абсолютной экзистенциальной бесполезности. От осознания, что мой труд, мои часы и дни не создавали ничего живого, не лепили горы и не вдыхали жизнь в долины, а лишь передвигали виртуальные цифры с одной клетки на другую, чтобы какой-то невидимый акционер где-то стал чуть богаче, даже не зная моего имени.
Видение сменилось резко, как прыжок между кадрами плёнки. Теперь я стояла в длинной, еле движущейся очереди в супермаркете у дома, под ярким, безжалостным светом люминесцентных ламп. В моей пластиковой корзинке лежало унылое свидетельство бюджета: пакет гречки, самые дешёвые макароны в прозрачной упаковке, баночка тушёнки с отрывающейся этикеткой по акции и пачка чая «на развес». Я дотошно, украдкой пересчитывала мелочь в кошельке из искусственной кожи, чувствуя, как щёки и шея горят от внутреннего, едкого стыда. Позади меня кто-то громко, выразительно вздыхал, выражая нетерпение. Лямка моей старой, поношенной сумки врезалась в плечо тупой болью.
Потом – моя комната. Не спальня, а именно комната в старой «хрущёвке», панельной клетке. Узкая, как пенал, заставленная необходимым. Обои с блеклым, в пятнах, цветочным узором. Сквозь тонкие, как картон, стены доносились приглушённые звуки телевизора соседей и ссора чужой семьи, обрывки криков и плача. Я открывала холодильник с потрескавшимся уплотнителем – внутри почти пустота, лишь баночка с горчицей и пачка масла; светлая, пустая полка слепила глаза. Съедала тарелку безвкусных макарон, стоя у запотевшего окна, глядя на грязный, утоптанный снег во дворе и на мерцающие холодным светом окна других, таких же клетушек-аквариумов. Одиночество здесь было иным. Оно не было наполненной, дышащей тишиной замка. Оно было густым, липким, как несмываемая паутина. Оно звенело в ушах не содержательной тишиной, а зияющей пустотой не состоявшихся разговоров, эхом собственных шагов в пустом, проданном родительском доме, тяжким воздухом долгов и неоплаченных счетов.
И финал сна, всегда один и тот же, отточенный до мельчайших, болезненных деталей. Ночь. Гололёд, черневший на асфальте. Я иду с последней, перегруженной смены, под мышкой – тяжёлая папка с недоделанной работой на дом. Экономила на маршрутке, решая пройти две остановки пешком. Ноги ватные, не свои, от усталости, в голове – густой, непроглядный туман. Неуклюжие, на совсем стоптанной подошве дешёвые ботинки предательски скользят по неровной ледяной корке. Я спотыкаюсь о скрытый под снегом бордюрный камень. Падение было медленным, растянутым и совершенно неизбежным. Я видела, как мокрый, маслянистый асфальт, жёлтый от света уличного фонаря, летит мне навстречу. Не было страха, лишь глухое, почти облегчённое принятие, тихий выдох в мозгу: «Ну вот и всё. И это даже к лучшему».
Но вместо резкого удара – провал, падение в бездонную, немую пустоту. Вместо асфальта – вихрь из искр, сгустков света и чужих, незнакомых созвездий. Вместо боли – всепоглощающий, пронизывающий до костей холод иной реальности, которая разрывала мою старую, хрупкую оболочку на атомы, стирая Ариадну Николаевну с лица одной вселенной, чтобы швырнуть её в другую.
Я дёрнулась во сне всем телом и проснулась. Не с криком, а с резким, хриплым, глубоким вдохом, будто вынырнула из ледяной, почти схватившей её воды, и легкие спазмировали, хватая воздух.
Темнота, обступившая меня, была не враждебной, не давящей. Это была мягкая, бархатная, знакомая до каждой тени тьма моей спальни в замке. Под спиной чувствовался не продавленный диван с пружинами, бьющими в бок, а добротный, упругий матрас, набитый шерстью и сеном. Воздух, который я жадно глотала, пах не затхлостью, пылью и плесенью, а благородной древесиной старой мебели, пчелиным воском свечей и едва уловимым, успокаивающим дымком, еще витавшим от потухшего камина. За окном выла метель Гарнартара – песнь живого, могучего мира, а не тот тоскливый, завывающий в трубах ветер городской вьюги.
Я лежала неподвижно, прижав ладонь к груди, под тонкой шерстью рубашки, где бешено, как пойманная птица, стучало сердце. Не от страха перед падением. От шока контраста. От ясного, почти физического, обжигающего воспоминания той липкой, беспросветной пустоты, из которой меня когда-то насильно выдернули и бросили сюда, в этот мир камня, снега и ответственности.
Я провела рукой по лицу, ощутив под пальцами знакомый рельеф. По твёрдой линии скулы, слегка заострившейся за годы, по влажным от холодного, липкого пота ресницам. В горле стоял комок, но не от слёз, а от того резкого перепада между двумя реальностями.
«Старая дева, – подумала я с горькой, беззвучной усмешкой, обращённой к той, прежней, бледной тени в офисе. – Хозяйка. Чудачка. Колдунья, как зовут за спиной некоторые из деревенских, когда думают, что я не слышу».
Лучше быть старой девой в мире, где можно приручать мантикор и читать книги о рождении вселенных, чем вечно молодой и невидимой тенью в мире, где твой главный жизненный подвиг – не споткнуться по дороге домой и не пролить на себя дешёвый кофе.
Я натянула тяжёлое, шерстяное одеяло до самого подбородка, слушая, как завывает и бьётся в стены ветер. Этот звук уже был родным, почти убаюкивающим. Он был суровой, но честной песней этого мира, его легочным дыханием. Мира, который я, вопреки логике, вопреки ностальгии по электрическому свету и горячей воде из крана, научилась считать своим единственным и настоящим домом.
После завтрака – простого, из овсяной каши с мёдом и зимних яблок – когда я еще неспешно допивала вторую чашку травяного чая с чабрецом в пустом, высоком обеденном зале, растягивая редкие минуты утреннего спокойствия, в дверь постучали. Не лёгкий, почтительный стук служанки, а твёрдый, уверенный, нагловатый удар костяшками в массивное дубовое полотно главного входа. Звук разнёсся по залу, как выстрел. Я вздохнула, отставила фарфоровую чашку с лёгким звоном. Спокойное, туманное утро закончилось, отступив перед натиском внешнего мира.
На пороге, в обрамлении тяжёлых створок, стояли двое. Молодые, красивые, как отполированные монеты, в дорогих, но слегка помятых долгой дорогой плащах из тёмно-синего сукна, отороченных рыжим лисьим мехом. Их щеки горели румянцем от мороза, а в глазах – светлых, ясных – плескался тот особый, узнаваемый блеск: смесь врождённой скуки, охотничьего задора и безмятежной глупости, которую можно встретить только у очень знатных, очень богатых и очень праздных юнцов, ищущих острых впечатлений между пирами и балами.
– Леди Ариадна Шартанская? – произнёс тот, что был повыше и строже, с аккуратными, подкрученными усиками над чувственным ртом. Его голос звучал привычно, как будто он всегда получал то, что хотел. – Мы слышали, вы содержите редких тварей. Нам нужен таргнийский лев. Для… украшения интерьера нашего нового охотничьего домика. И для забав.