Мы миновали длинную галерею с рядами портретов предков, их строгие и усталые лица, написанные маслом, казалось, провожали нас в эту ночную вылазку из-под тяжелых золоченых рам. Потом свернули в узкий проход западного крыла, где переходы становились уже, лишенные ковров, а факелы в черных от копоти железных скобах горели неровно и ярче, отбрасывая пляшущие, рваные тени на грубые, неотесанные стены. Воздух здесь уже пахнул не воском, старой бумагой и ладаном, а дымом, прелым сеном, влажным камнем и чем-то диким, терпким, мускусным – неоспоримым запахом зверинца, живой плоти и инстинкта.
Звуки тоже изменились до неузнаваемости. Сквозь отдаленный свист и завывание метели за толстыми стенами теперь пробивалось беспокойное пофыркивание, перекатывающийся, хриплый рык, знакомый до боли, от которого всегда слегка замирало сердце. Это рычала Ортанза, моя красавица и гроза, мантикора с львиным телом цвета старого золота, с величественными, пока сложенными, орлиными крыльями и смертоносным скорпионьим хвостом. А теперь – еще и мать.
Мы спустились по узкой винтовой лестнице, ступени которой были истоптаны посередине, и вот перед нами встала тяжелая дубовая дверь, обитая полосами черненого железа, с крошечным зарешеченным окошком наверху. Из-под её щели струился слабый, теплый свет жирового светильника и доносился тот самый рык, теперь более ворчливый, утробный, чем откровенно грозный. Я на мгновение задержала дыхание, положила ладонь на холодную, шершавую от времени железную скобу. За этой дверью был новый мир, только что родившийся, полный слепой силы и беззащитности. Мир из трех пар еще не открытых глаз, трех крошечных, горячих сердец, в которых уже бились и яростный инстинкт хищника, и хрупкая возможность доверия.
Я посмотрела на перепуганную, но полную решимости Лиру, кивнула, ощутив, как по спине пробегает холодок, не имеющий ничего общего с температурой в коридоре, и толкнула дверь. Теплый, густой, почти осязаемый воздух, напоенный запахом свежей соломы, медвяного молока, сладковатой крови и звериной шерсти, ударил мне в лицо. В дальнем углу просторной каменной клети, в устроенном ею же логове из мягкого сена и обрывков старых тканей, лежала Ортанза. Её могучее тело было изогнуто защитным кольцом вокруг трех шевелящихся, пищащих комочков. Она подняла на меня огромную, благородную голову, и в её янтарных, с вертикальными зрачками глазах, отражавших огонек светильника, светилась усталая, безмерная гордость и первобытная, настороженная осторожность. Я медленно выдохнула, сделав шаг внутрь и оставляя за порогом все – и завывание метели, и пыльные сказки в книге, и саму себя как просто хозяйку замка. Сейчас важнее всего было вот это тихое, сопящее копошение у неё под теплым боком.
– Здравствуй, мамаша, – тихо сказала я, и мои теплые туфли бесшумно ступили на упругую, хрустящую солому. – Покажи мне своих деток. Дай нам познакомиться.
Глава 2
Я вошла медленно, держа ладони раскрытыми и видимыми, пальцы слегка согнуты, в жесте, лишенном какой-либо угрозы. Воздух в каменном помещении, согретый дыханием огромного зверя и жаром небольшого очага в дальнем углу, был теплым и густым, пропахшим пыльной соломой, сладковатым молоком и терпким, диким запахом самой Ортанзы – смесью сушеных трав, теплого меха и медного напряжения. Она следила за мной каждым волоском своей гривы, которая топорщилась легкой рябью, тело все еще было напряжено, как тетива, но хвост с ядовитым, сверкающим на кончике жалом лежал спокойно, тяжелым кольцом обвитый вокруг ее крупных, покрытых шрамами лап.
Я опустилась на колени в двух шагах от логова, позволив теплой, тяжелой шерсти платья мягко окутать меня, устроившись так, чтобы не возвышаться над ней. Солома хрустнула и прогнулась, приняв мой вес.
– Умница ты моя, сильная, – заговорила я тихим, напевным, почти колыбельным голосом, каким говорят с испуганными детьми и гордыми, ранимыми зверями. – Каких прекрасных деток ты нам подарила. Какая же ты молодец.
Я не смотрела прямо на котят, сосредоточив все свое внимание, весь фокус своего существа, на их матери. Медленно, будто двигаясь под водой, не делая резких движений, я протянула руку, дав ей возможность увидеть каждую миллиметровую траекторию. Ортанза насторожилась, ее уши дрогнули, но через мгновение ее огромная, бархатистая морда, вся в мелких, почти невидимых шрамах от старых схваток, потянулась к моим пальцам. Она втянула воздух, раздувая влажные ноздри, запоминая мой запах – запах хозяйки, который ассоциировался с рубленой кониной в миске, с тихими вечерами, когда я сидела у решетки и читала вслух, с уверенными, спокойными руками, которые чесали за ушами в том самом труднодоступном месте, где сходится чешуя. Она тихо, с присвистом фыркнула, и ее горячее, влажное дыхание, пахнущее сырым мясом и травами, обожгло мне кожу. Затем она толкнула мою ладонь твердым, теплым носом, требуя ласки, настаивая.
Я засмеялась тихо, сдержанно, и принялась гладить ее могучую голову, скребя подушечками пальцев у основания коротких, изогнутых рогов, похожих на полированный черный камень, и за ушами, в густой, шелковистой шерсти. Она зажмурила свои янтарные глаза, и по ее телу, от холки до кончика хвоста, пробежала долгая, довольная дрожь, будто сбрасывая последние капли напряжения. Ее низкое, вибрационное рычание сменилось глубоким, грудным мурлыканьем, от которого дрожала солома под нами и отзывалась в моих собственных костях. Вот он, тот хрупкий мостик, момент полного, безоговорочного доверия.
Только тогда, с разрешения, данного этим урчанием, я позволила себе скользнуть взглядом на них. Трое. Крошечные, каждый не больше взрослого лесного кота. Их шкурка была не сияющей золотистой, как у матери, а покрыта мягким, пушистым пушком песочного, почти кремового цвета с едва проступающими, словно нанесенными акварелью, дымчатыми полосками вдоль спинок. Крылышки, влажные и смятые, тонкие перепонки на которых просвечивали синеватыми жилками, прижимались к спинкам, словно сложенные, не расправленные парашюты. Хвостики с крошечными, еще мягкими и безвредными жалами беспомощно подергивались, пытаясь найти равновесие. Один, самый крупный и крепкий, тыкался тупой мордочкой в теплый бок матери, настойчиво ища сосок, толкая братьев в сторону. Другой, с более четкими темными пятнами на боках, спал, свернувшись тугой пружиной, его крошечные бока равномерно вздымались. Третий, самый маленький и светлый, почти белёсый, сидел чуть в стороне, неуклюже опираясь на растопыренные передние лапки с ясно видимыми, полупрозрачными коготочками, и смотрел в мою сторону распахнутыми, огромными глазами цвета незрелого, светлого меда, в которых плавала синева младенческой слепоты и глубокая, бездонная сосредоточенность.
Сердце мое сжалось от внезапной, почти болезненной нежности и горячей, тихой гордости. Гордости за Ортанзу, за ее выдержку и это щедрое доверие. Гордости за этих маленьких, беспомощных чудищ, в хрупких грудках которых уже билась дикая, древняя, неукротимая жизнь самого Гарнартара.
– Можно? – прошептала я, больше спрашивая у мантикоры, чем у себя, обращаясь к ней на том языке интонаций, который она понимала.
Ортанза, не переставая мурлыкать, слегка толкнула мою руку мокрым носом в сторону котят. Это было ясное, недвусмысленное разрешение. Я задержала дыхание, ощущая, как собственное сердце стучит в висках, и медленно, бесконечно медленно, приблизила кончики пальцев к светлому, любопытному котенку. Он отпрянул, зашипев, но звук вышел скорее пищащим, похожим на шипение кипящего чайника. Его крошечные, но уже острые коготки выпустились, цепляясь за солому с сухим шелестом. Я не отдернула руку, а просто замерла, продолжая тихо говорить, напевать что-то бессловесное, успокаивающее.
– Ничего, ничего, малыш. Я своя. Я твоя. Ты же чувствуешь.
Запах моей руки, теперь пропитанный запахом его матери, смешался с голосом. Он насторожил маленький, розовый носик, с черными точками ноздрей, принюхался, и его усы-вибриссы дрогнули. Потом, движимое врожденным, неодолимым любопытством, пересилившим врожденный же страх, он сделал неуверенный, шаткий шажок вперед, пошатнулся и ткнулся холодным, влажным носом в мой указательный палец. Прохладно и невероятно мягко. Я пошевелила пальцем, легонько, едва касаясь, провела им по его мордочке от переносицы ко лбу, ощущая под пальцами плюшевую текстуру пуха. Он замер, и его крошечное, теплое тельце дрогнуло. А потом, из глубины этой дрожи, родилось и вырвалось наружу тихое, жужжащее, словно от работающего крошечного механизма, мурчание, едва слышное поверх мощного гудения матери.