Ты пишешь, что Петрушин тебе представляется восторженным дурачком, Настасья Петровна дурашливой, Катька тупицей, Кирпонос… В общем, все дураки! Неужели это я их так описала? Или ты нарочно? Чтоб доказать мне, что я «разменялась на мелочи», как ты пишешь. Почему ты считаешь, что я растворяюсь в окружающем, утрачиваю индивидуальность? Потому что ничего не пишу о себе, о своих мечтах, о прочитанных книгах… Ты в ужасе! Хочешь опровержений. Думаешь, будто я что-то скрываю от тебя… А я действительно растворилась в окружающем. И ни о чем не мечтаю. И даже читаю-то гоголевские «Вечера» по три страницы на ночь. Это единственная книжка, которую я обнаружила в нашем доме. Так что, если, по-твоему, коллектив подавляет, обедняет, то на мне это блестяще подтверждается: я «духовно обнищала».
А какое духовное богатство было у меня раньше? Раньше меня занимали почти только одни мои собственные переживания. Я прятала их от всех. Тебе нравилась моя скрытность, загадочность моей натуры. Вообще в твоем кружке мы все были загадочные, глубокие, особенные. Мне тоже это ужасно нравилось. И то, что у нас был девиз из Тютчева: «Молчи, скрывайся и таи…»
По вечерам я любила оставаться одна дома. Мечтала. Чувствовала в себе нечто особенное, глубокое, великое… Воображала себя Софьей Ковалевской, Жорж Занд, балериной, просто красавицей… Ужасно любила эти самопогружения.
И вот все это ушло. Теперь я весь день в чужих делах. И сплю как убитая. И почему-то это «обнищание» меня совсем не мучает! Хотя, по-твоему, я должна была бы терзаться, так как в коллективе постоянная борьба: коллектив хочет каждого подавить, а каждый хочет сохранить свою индивидуальность…
А что думает обо всем этом Юрка?
6
Вдогонку. Днем отправила тебе писульку. А вечером опять пишу, не могу не писать. Полна душа! Только что мне приоткрылось в жизни человеческой такое, такой свет и простор… Еще утром мне казалось: это и есть счастье, как я теперь живу. Но теперь-то я увидела настоящее счастье. И во мне прямо-таки бурлят и радость, и зависть, и надежда… Ты, конечно, ничего не понимаешь. Так слушай: я была в доме у директора и его жены. Хотя знаешь что? Опишу тебе мое посещение, и ты сама увидишь. Нет, счастье не в том, как живешь ты, не в том, как живу я… Опять отвлеклась! Ладно, буду описывать спокойно, без эмоций.
Пошла я посоветоваться с Аэлитой Сергеевной относительно Кати. Явилась к ним засветло. Посреди комнаты в кресле, обложенный подушками, Василий Мефодьевич. Очень исхудал. Глаза провалились, совсем спрятались за черными, мохнатыми бровями. Под глазами коричневые пятна, лицо землистое. Улыбнулся:
— A-а, химику!
Но в голосе, в улыбке что-то беспомощное. У меня сердце сжалось. Испугалась, что он заметит, весело поздоровалась. Ни с того ни с сего заговорила о погоде, о плане, стала какую-то книгу на столе листать.
Вышла Аэлита Сергеевна, приветливо поздоровалась, зазвала к себе в комнату. И вот мы сидим на тахте в солнечной комнатке, оклеенной пестрыми обоями. Книжные полки сплошь уставлены книгами. Гитара. Аэлита Сергеевна в отглаженном светло-зеленом халатике с белым воротничком. Шейка у нее тоненькая, трогательная. Сидит прямо, сцепив на коленях пальцы. Смотрит строго.
— Знаю, девочка росла без отца. Мать очень неорганизованная. Девочка не привыкла систематически работать. К тому же до нашего приезда тут полгода не было учителя. Девочке трудно.
Я расхвасталась: и подход к Кате я нашла, и примеры для нее сочиняю, и сама с ней решаю… И жду, сейчас она от умиления слезами обольется, благодарить кинется… Как ты думаешь, что она сказала?
— Конечно, только недавняя школьница могла так неумело поступить!
Я заливаюсь краской — ведь в соседней комнате все слышно. А она безжалостно свое:
— Самое легкое — решать за нее. Девочка подражает, а принципа не понимает. Основ у нее нет. С ней нужно заниматься простыми примерами, чтобы она училась думать.
— Не подозревала, что мне придется здесь снова поступать в первый класс! — Это я в виде легкой шутки и со слезами в голосе. Обиделась.
Аэлита Сергеевна понимающе кивнула.
— Мне самой трудно снова входить в психологию этого возраста. Ведь я вела математику в десятых классах.
— И вы променяли математику на Елань!
В ту же секунду я уже горько пожалела об этих словах. Я увидела, как жалко дрогнули губы у Аэлиты Сергеевны. Но она еще больше выпрямилась.
— Так вот, пожалуйста, занимайтесь с девочкой по плану, который я вам дам, или оставьте ее совсем, не мешайте мне.
У меня было чувство, будто меня поставили в угол.
— Эй вы, педагоги! — весело прокричал из-за двери Василий Мефодьевич. — В первом классе нужно начинать с алгебры!
Аэлита Сергеевна сердито посмотрела на дверь.
— Не вмешивайся в то, чего ты не понимаешь!
— А в «Учительской газете» пишут…
— Очередные крайности!
Я подумала, что мне пора исчезнуть. Мы вышли в общую комнату.
Стол был накрыт к чаю — и варенье, и печенье, и пирог! Василий Мефодьевич по-прежнему сидел в кресле, точно не имел к этому никакого отношения, и изо всех сил сдерживал одышку.
— Вася! — Аэлита Сергеевна даже покраснела от возмущения.
— Что, Аля? — с невинным видом спросил Василий Мефодьевич. Но не выдержал и закатился своим детским смехом.
— Ничего смешного! Глупо и безграмотно. К чему же ты читаешь всю эту медицинскую литературу? Чтоб делать все наоборот? Там на каждой странице рекомендуется физический покой, а ты…
— Видишь ли, Аля, — Василий Мефодьевич перевел дыхание и сделал серьезное лицо, — глубокое заблуждение думать, что медицина — наука. Медицина — это религия…
— А ну тебя! — отмахнулась Аэлита Сергеевна. Обняла меня за плечи. — Верочка, давайте чай пить.
И начался удивительный вечер, о котором я и хочу тебе рассказать. Понимаешь, собственно, как будто и рассказывать не о чем… Просто мы сидели за столом, прихлебывали чай и говорили, говорили… Что кому на ум приходило. Они понимали друг друга с полуслова, с одного взгляда. И мне казалось, что и я участвую в этом. Над каждой шуткой Василия Мефодьевича я хохотала до слез. У Аэлиты Сергеевны при этом только особенно вспыхивали ее чудесные печальные глаза да пробегала змейка у рта. За эту лукавую змейку я б ее так и расцеловала. Ни одной шутки пересказать тебе не могу, сами по себе слова вроде бы и не смешные. Но тогда все было так к месту, сам он так простодушно смеялся над своими остротами, что нельзя было не засмеяться в ответ.
И я растаяла, разговорилась. Теперь мне кажется, что я трещала весь вечер. Но мне было так хорошо… Когда я рассказала о Даше и о попе из таежной землянки, Василий Мефодьевич внезапно распалился:
— Вот видишь, Аля, у этого типа уже популярность. А ты его жалеешь!
— Психически больной человек.
— Чепуха! Комедиант. И вредный комедиант! А люди приходят смотреть и часами стоят с серьезными лицами. Приношения всякие…
— Обыкновенное сострадание.
— Севрюгу приносят! Севрюга — сострадание?! — Василия Мефодьевича эта рыба почему-то особенно раздражила. — Пустынник этот, столпник, понимаешь, блаженненький, севрюгу лопает!
Аэлита Сергеевна, улыбаясь, стала накладывать мне варенье.
— Верочка, знаете, из-за чего он кипятится? Он — обжора, любит отварную севрюгу. Но ему-то никто не несет…
— Попробовал бы какой-нибудь браконьер явиться! — с угрозой перебил он и сделал страшное лицо.
— А попу тащат. Зависть!
Василий Мефодьевич стукнул ложечкой об стол.
— Превращаешь в шутку важнейший вопрос!
— Ты преувеличиваешь опасность, Вася! — сказала она тоном терпеливой няньки. И стала объяснять урок: — Пятьдесят лет просвещения, научная пропаганда, радио, газеты — не может же это быть слабее детской сказочки о трех китах и святой троице! Это ясно, как… как…