— Ах ты господи! — вслух произнесла она. — Салли! — обратилась она к подруге. — По-моему, все-таки нехорошо запираться от друзей.
— Знаю, Эстелл, — ответила та. — Но что же мне еще остается? Я иногда думаю, — ее голос зазвучал слегка театрально и еще жалобнее прежнего, будто она декламировала Шекспира или Теннисона, — я иногда думаю, что все мы как бы персонажи в книге. Словно наша жизнь вся заранее расписана от начала до конца, так что, даже если конец и хороший, все равно он для нас оказывается отравлен.
Эстелл вытаращила глаза от изумления.
— Салли Эббот, да что это с тобой? В жизни не слышала я такой глупости! — Она оглянулась на Льюиса. У нее созрело решение. — Льюис, милый, помоги-ка мне спуститься. Мне нужно позвонить по телефону.
Он посмотрел на нее с тревогой, но тут же положил скребок и подошел помочь.
5
Джеймс Пейдж смотрел в окно кухни, весь кипя негодованием.
— Что за черт?
Он скрутил в трубку октябрьский номер «Сатердей ивнинг пост» и держал его в руке, как оружие, очки у него перекосились и сползли на самый кончик носа.
— Гости приехали! — взволнованно крикнул из комнаты Дикки.
Было четверть девятого. Передний двор Пейджа был залит светом, словно пустырь перед площадью большого осеннего базара, и так же забит автомобилями — на взгляд Джеймса, во всяком случае.
— Господи! Ведь надо поставить какао варить, — всполошилась Вирджиния, влетев в кухню с сигаретой в руке. Она успела взбить волосы, подмазать губы и запудрить темные полукруги под глазами. Сделав два шага к полке с кастрюлями, она, однако, спохватилась, сигарета в руке дрогнула. — Нет, лучше побегу их встречу. — На самом деле она подумала про сирень под окнами и решила, что, выйдя навстречу гостям, может быть, сумеет отвлечь их и никто ничего не заметит.
— Хотелось бы мне знать, что тут происходит? — угрюмо спросил у нее отец.
— Папа, ради бога, успокойся. — Она уже распахнула дверь и замахала рукой, приглашая: — Эй! Эй! Сюда! Идите все сюда!
По лестнице спустился Льюис, весь обсыпанный хлопьями старой краски.
— Смотри-ка, к нам, кажется, кто-то приехал, — проговорил он, и вид у него при этом был виноватый.
Эстелл Паркс, опираясь на палки, выглянула из гостиной — уже без шляпки и пальто — и протянула:
— Интересно, кто бы это мог быть?
— Уж ты-то знаешь, не прикидывайся, старая ворона, — побелев от злости, сказал Джеймс Пейдж. — Сама же их всех по телефону созвала.
— Что ты, Джеймс! — с упреком ответила она и тут же, будто вдруг вспомнила: — И ведь верно, я созвала.
— Ну, знаете ли!.. — Он замахнулся свернутым в трубку журналом, но, словно не найдя, куда бить, бессильно опустил его снова. Трубка его громко треснула: он перекусил черенок. Джеймс сплюнул и спрятал трубку в нагрудный карман.
— Сюда, сюда! Ау! — кричала Вирджиния. Она уже спустилась с крыльца и манила гостей прочь от сиреневых кустов. Автомобильные фары были все выключены, двор наполняли звуки шагов и веселые голоса. Джеймс различил басистый валлийский смех Эда Томаса.
Вытянув шею и кривя узкие губы, Джеймс негромко спросил Эстелл:
— Ты что это тут такое затеяла, а?
— Да вы не нервничайте, отец, — мягко сказал Льюис, разглядывая при этом не тестя, а замазанную отдушину в стене, где раньше проходила железная труба. — Она отлично придумала, напрасно вы так. Устроим маленькую вечеринку, только и всего, попоем немного, поговорим о том о сем, может, немного поспорим о политике, — он ухмыльнулся, — поедим чего-нибудь, по всему дому запах пойдет. И кто знает, может, тетя Салли вдруг надумает да прямо к нам и спустится.
— Это индейское средство, — улыбаясь, пояснила Эстелл. Улыбка ее была пленительна: ласковая и чуть виноватая, и Джеймс на минуту растерялся. — Когда у ирокеза заводился солитер, их врач сначала морил больного голодом, а потом раскрывал ему челюсти, вставлял распорку и ставил перед ним чашку с хлебовом. Глядишь, глист и выскакивал.
Джеймс широко раскрыл глаза.
— Дьявол меня забодай! — Он шлепнул журналом о колено. — Салли вам не глист! Если она что делает, значит, у нее есть причина.
Руки у него дрожали от унижения — так решили и Эстелл, и Льюис и сразу пожалели о своей затее. Но в действительности дело обстояло сложнее, чем они думали. Его, конечно, возмутило, что они относятся к его сестре — как бы она вызывающе себя ни вела, — словно к какому-то безмозглому животному, которое можно, поманив сахаром, заставить прыгать сквозь горящее кольцо. Но что в самом деле разобрало Джеймса Пейджа, так это улыбка Эстелл. Его, старого дурака, вдруг на миг так и потянуло к ней, и сердце екнуло и затрепыхалось в груди, будто у мальчишки. Он дрогнул, растерялся. Дрогнул метафизически, хотя сам Джеймс Пейдж такого слова никогда бы не употребил. Они оба были стары и безобразны, и что его тело сохранило способность испытывать подобное волнение, когда пора для него давно уже миновала, показалось Джеймсу Пейджу издевательством, жестокой насмешкой небес.
— Ты уж прости, Джеймс, — сказала Эстелл. И вот поди ж ты, его опять как окатило. Но прислушаться к себе и задуматься над этим он толком не успел: в кухню уже входили гости, и маленький Дикки держал перед ними распахнутую дверь, улыбаясь от уха до уха, словно вдруг наступило Рождество.
— А ты что не спишь, малявка? — спросила Рут Томас, урожденная Джером, взъерошила ему волосы и смешно скосила глаза. Потом, как балерина, сделала пируэт, повернувшись всем своим грузным трехсотфунтовым телом, и раскинула руки, как бы обнимая всех. — Счастливой осени вам всем! — Изящно, словно актриса на сцене, она поднесла к губам пухлые, в старческих пятнах пальцы и послала воздушный поцелуй. От локтя до плеча руки у нее были невообразимо жирные. Рут Томас была в общепринятом смысле слова сумасшедшая. У нее, несмотря на возраст, был замечательно мелодичный музыкальный голос, такого замечательного голоса не слышал мир, понаторевший в противоречиях. Звонкий, чистый, он был словно создан природой для сладостных песнопений. И она действительно много лет пела красивым бархатистым контральто в хоре беннингтонской конгрегационалистской церкви, а сколько раз выступала с сольными концертами в Маккулохском культурном центре, этого никто из ныне живущих уж и не помнил точно, включая и ее самое. Но в то же время она много лет работала старшим библиотекарем в бесплатной Библиотеке Джона Г. Маккулоха, и из-за этого, а может, по другой какой причине, но ее голос приобрел не слишком приятное, деланное, сиплое звучание, как бы интеллигентное и при этом по-женски обольстительное, во всяком случае, призывное, если, конечно, это было не в насмешку над собеседниками, или над собой, или еще бог весть над чем. Когда она говорила, или пела, или делала одновременно и то и другое, голос у нее звучал как мощное незаглушаемое фортепиано, играющее на левой, «тихой», педали. Поговорить она любила — говорила не смолкая, и смех у нее был трубный.
Ее тело, даже теперь, в семьдесят шесть лет, было столь же достойно удивления, как и голос. Шаг ее утратил былую упругость с тех пор, как она один раз поскользнулась на мохнатом половике и сломала бедро — оно у нее теперь было на спице, и она сильно хромала; ее толстые ноги в серых чулках слегка прогибались назад, так что, стоя во весь рост, она немного напоминала оленя, который забрел в сад и, встав на дыбы, тянется за яблоками. Но в остальном ее движения были сама грация. Несмотря на толщину, она могла, если бы захотела, быть воплощением элегантности — то есть изящной и элегантной толстой женщиной, — но уж очень ей нравилось паясничать (и за это одни ее любили, другие недолюбливали): она могла забавно изобразить королеву Викторию, а могла и отколоть коленце-другое в дешевом стиле старых мюзик-холлов. Эту склонность в ней тоже умерила многолетняя работа в библиотеке, да так оно, видимо, и к лучшему. Она научилась сдерживаться и по многу часов подряд не допускать никаких выходок, если не считать комически преувеличенной игры в чопорность. Только озорно сверкнет ярко-голубыми глазами да еще при случае скорчит забавную рожу. Например, читатель в библиотеке скажет с возмущением: «Эта книга — глупая!» — будто с кого же и спрашивать за книгу, как не с миссис Томас. «Глупая?» — только и переспросит сокрушенно Рут, и сама не успеет себя одернуть, даже если б и хотела, а уже зубы у нее, вернее, вставные челюсти начинают выпирать, а глаза сходятся к переносице. У беннингтонских детей это в течение многих лет обеспечивало ей почти единодушное горячее поклонение. И еще она мастерски жестикулировала: могла по-еврейски пожать плечами, по-итальянски вскинуть кверху ладонь: «Эй, земляк!», или ткнуть в спину и перекрестить, как глупый тренер перед матчем.