Еле волоча ноги, Иван поплелся к почтовому ящику.
А ночью он опять должен был четырнадцать раз отпереть и запереть двери; в том числе было восемь телеграмм Пфирзигу.
На другое утро "старший", явившись с обычным докладом к хозяину, сообщил ему, что швейцар Иван захворал, не встает и его нужно отправить в больницу и что пока, временно, в швейцарскую поставлен один из дворников, а затем, если угодно, у него уже есть на примете другой швейцар, хороший и "из себя очень даже видный". Хозяин велел ему прислать нового кандидата, Ивану же сделал расчет и поручил старшему передать ему паспорт и деньги и похлопотать -- если нужно, то через участок,-- чтобы Ивана немедленно приняли в больницу.
III
К полудню Иван уже лежал в Обуховской больнице, и фельдшер вывесил над его койкой дощечку с надписью: Phthisis {туберкулез (лат.).}.
Первые дни Ивану понравилось в больнице. Большие палаты производили на него, после его каморки, благоприятное впечатление. Сознание возможности оставаться спокойным было тоже приятной новостью, хотя привычка просыпаться и вскакивать ночью брала и здесь свое, и Иван то и дело бредил звонками и поднимался с постели, возбуждая неудовольствие сиделок. Успокоительное лечение и некоторый уход оживили Ивана. Но если лекарства устранили острую форму заболевания, предупредили, быть может, тиф, то они нисколько не помешали Ивану "таять, как свечка". Больничный воздух только усиливал общую слабость тела, кровохаркание и кашель не давали покоя. В эту неделю Иван так исхудал, что фельдшер не счел нужным скрывать от него безнадежность его положения.
"Надо умирать -- все равно один конец",-- решил Иван и пожелал исповедаться и приобщиться.
Уже после ухода священника он вспомнил, что при поступлении в больницу им были переданы в больничную контору деньги, около 200 рублей, накопленные за двухлетнюю службу швейцаром. Куда же девать их в случае смерти?.. "Никого у меня нет, кроме жены,-- думает Иван,-- а ей -- не стоит она этого... Отдать в церковь?.. А жену обидеть... Ведь кабы в ладах-то с женой жили -- ей бы эти деньги, прямое дело. Теперь не отдать ей -- значит, как бы в наказанье... А ладно ли это? Мне жену осудить, лишить наследья, деньги в церковь, а бог-от, может, давно простил ей... жертва-то моя и неугодна будет богу-то... ведь не от усердья выйдет жертва-то, а от злобы".
И Иван решил завещать свои деньги жене, ища в этом умиротворения и прощения за все прошлое.
При помощи сиделки и доктора он написал духовное завещание. Потом ему вздумалось написать письмо жене, проститься, дать наставление; но мысли путались, силы его оставляли. "Да и к чему письмо,-- подумал он наконец,-- бог все лучше устроит по-своему". Письмо осталось ненаписанным, и с этих пор Иван лежал в постоянном ожидании смерти.
Страстная неделя была на исходе, и Иван горячо желал умереть в первый день Пасхи, "в светлое Христово воскресенье", вполне убежденный, что смерть в этот день будет не смертью, а переходом, вместе с воскресшим Христом, в жизнь вечную. Он твердо помнил слышанное им от набожных людей, что "те, кто умирают в этот день, не будут, вместе с прочими, дожидаться второго пришествия Христова, а прямо с одра смертного души их понесутся, вместе с ангелами, к небу, славя имя господне".
Последние дни страстной недели Иван ни с кем и не разговаривал.
Со сложенными, как у покойника, крест-накрест руками лежал он на своей койке, когда раздался первый удар колокола к пасхальной заутрене. Иван перекрестился и произнес:
-- Приими, господи, душу раба твоего Ивана,-- и снова скрестил руки на груди.
Закрыв глаза, он ждал смерти.
Он два дня перед этим ничего не ел и был так слаб, что переход к бесчувственному состоянию казался ему незаметным.
Но вот, после некоторого затишья, грянули мощные раскаты колоколов, а по палате, тут и там, раздался шепот: "Христос воскресе!"
И Иван, потрясенный в своем полубессознательном состоянии, слабым голосом повторил: "Христос воскресе!"
И вдруг точно какое-то светлое облако подхватило его... куда-то понесло... слышится пение... и опять вдруг все потемнело -- мертвая тишина...
Когда Иван очнулся, больничная палата имела праздничный вид. Больные собирались в кучки и делились куличами и пасхами, красными яйцами. У большей части коек сидели пришедшие к больным родные.
Ивану не верилось, что он жив,-- ведь он чувствовал, как начинал умирать, как умер, и... неужели это был только сон?..
Он закрыл глаза, но и с закрытыми глазами он явственно различает знакомые голоса разговаривающих больных и сиделок.
Он опять открывает глаза, осматривается, и горькое сознание овладевает им: он не умер, он остался жив, не удостоился, не сподобился...
Удрученный этой мыслью, Иван не сразу отвечает "воистину воскресе!" сиделке, подошедшей к нему со словами "Христос воскресе!".
Но несколько часов крепкого сна, от которого он только что проснулся, подкрепили его. Он чувствует себя бодрее, охотно разговляется пасхой и куличом, пьет чай. Ему только не хочется говорить с больными: он занят теперь мыслью -- чем же он настолько прогневал бога, что не удостоился умереть, как желал? Он припоминает свои грехи, припоминает двоих проколотых штыком турок, припоминает, что он забыл сказать на исповеди, как утащил раз в походе четверку подвернувшегося под руку офицерского табаку, когда ни купить, ни достать его было негде, а курить смерть хотелось,-- все припоминает... Но потом он переходит к мысли, что самое желание смерти, быть может, было слишком дерзко; что оно, быть может, даже грешно -- "господь лучше знает, когда за кем по душу послать"; что ведь "надо сподобиться такой-то смерти, а он господа прогневал тем, что пожелал ее".
И, сокрушаясь, он повторял: "Господи, прости и помилуй мя! Христос воскресе! Воистину воскресе!"
Покорный судьбе, он решил ждать смерти "по воле божией".
Но грустно провел бы он этот первый день Пасхи, в сознании полного одиночества, в печальной, незлобивой зависти к тем, кто в этот день был окружен родными, знакомыми, если б не догадалась навестить его Софрониха.
Убогая старушонка была, как и Иван, одинока среди людей, с которыми жила. Но она помнила ласку, помнила и тяжесть одиночества и пришла теперь похристосоваться с Иваном.
Троекратным поцелуем облобызались эти два скелета: один -- изможденный болезнью и горем, другой -- старостью и нуждой. И жизнь, живая душа, засветилась в их глазах, когда старуха подала Ивану красное яичко и кусок кулича.
-- Спасибо, Софроновна, спасибо, родимая,-- шептал Иван.-- Вот лежу да думаю: никого-то у меня нет... ан ты и пришла, бог-от тебя и послал.
-- Поди-ка, богу до Софронихи дело есть! Сама пришла.
-- Не греши. Без воли божией волос не упадет с головы человека -- вот что сказано в святых-то книгах.
Софрониха глупо уставилась на Ивана, не смея возражать.
-- Ну, и восковой же ты стал,-- сказала она,-- совсем как есть прозрачный. Худо, верно, кормят-то?
Иван, с трудом переводя дыхание, начал рассказывать ей о больничных порядках, о себе, о близости своей смерти.
Старуха смотрела на его исхудалое лицо, ввалившиеся почерневшие глаза, сухие запекшиеся губы, и ей становилось и страшно, и жалко его, хотя она уже и сама давно освоилась с мыслью о смерти. Понимая смерть просто, она не находила нужным утешать Ивана надеждой, что он поправится, а поддакивала ему, когда он, ссылаясь на слова доктора и фельдшера, говорил ей, что "сегодня не умер -- так завтра умрет, не завтра -- так на неделе".
У обыкновенно слезливой Софронихи даже слез не нашлось на этот раз -- до того спокойно и просто говорил с ней Иван о близости конца. С деловым видом приняла она от него три рубля, чтоб отслужить по нем в сороковой день панихиду, и обещала зайти справиться в следующее воскресенье, когда именно он "умер". Она так и сказала: