Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Между водяной каплей, в которой под микроскопом мы различаем бесчисленное множество крохотных созданий и которая медленно сохнет под влиянием комнатной теплоты, пока на стекле не останется лишь крохотное пятнышко пыли, — между этой водяной каплей и медленно засыхающим небесным шаром, в сущности, разница только в размерах и в большей длительности существования.

Баумгарт подошел к окну и выглянул в серый сумрак вечера.

Молодой ученый прижался лбом к стеклу, не отрываясь глазами от тянувшихся мимо облачных масс. Он тихонько бормотал про себя слова Гете:

„Дыханье вечности во всем,

И, чтобы быть в разряде сущих,

Ты обращаешься в ничто“.

Рука слегка коснулась его плеча. Он с испугом обернулся: мисс Готорн.

— Как вы, однако, задумались! Мне кажется, мир погиб бы, а вы не заметили бы этого! Я два раза стучалась, вы не услышали. В комнате было так тихо, что мне показалось, вас нет в доме. Я пришла сказать вам, что нам опять придется ужинать вдвоем! Мой отец и Стэндертон поехали в Преторию, чтобы привезти решетчатые стекла вашей темницы. Я почти не вижу моего славного отца — так он торопится поскорее поставить на сцену эту драму!

— Вы сердитесь на меня? Это я внес смятение в ваш мирный дом. Еще немножко, и все кончится.

— Кончится ли?

— Скорей, чем выдумаете! Уже через десять дней. И все заботы отлетят вместе в нами!

Элизабет стояла возле него, глядя, как и он, на темнеющий ландшафт, поливаемый унылым тихим дождем. Она глубоко вздохнула и проговорила почти беззвучным, покорным голосом:

В этот момент они только начнутся — заботы… И я боюсь, что этот дом покроется не менее мрачной завесой, чем вся страна, погруженная в серый сумрак, — завесой, которая уже не поднимется! Никогда!

Баумгарт обернулся. Его давно угнетал пессимизм молодой хозяйки. Он видел, что она страдает больше, чем кажется ее близким. Нужно, наконец, высказаться! И ему казалось, что момент для этого настал.

— Мисс Элизабет! Забудем на минутку, что я обязан не задевать своей критикой глубочайших тайников вашей личности! Но все же! Вы страдаете от всего, что нами подготовляется. Одна только вы из миллионов людей, с лихорадочным напряжением ждущих выполнения великого плана, настроены к нему враждебно, одна вы из бесчисленных жителей этой страны уничтожили бы этот план, если бы это было в вашей власти! Я, конечно, понимаю, что вы питаете личный интерес к нам, которым так долго пришлось находиться в вашей близости, что вас тревожит, вернутся ли невредимыми люди, ставшие близкими вашему дому. Но разве наши друзья, разве ваш отец не питают таких же сомнений, связанных со смелым планом? Однако наши друзья всеми силами помогают осуществлению трудного дела! Вы, конечно, знаете, что и на их взгляд, смельчаки идут навстречу неизвестной судьбе, но они подавляют в себе эти мелкие личные чувства в в виду величия дела, в виду значения, которое оно может получить для всех! Только вы одна впадаете в глубокий пессимизм, занимаете упрямо-отрицательную позицию! Стэндертон Квиль недавно сказал нам, что вы ненавидите стальную птицу, с таким трудом созданную им, и что он не удивился бы, если б взорвали ее в темную ночь динамитом, как героиня оперы, которую мы недавно слушали, взорвала корабль пришельца из чужих краев. Ваш отец слышал это! Он бросил на меня многозначительный взгляд и, пожав плечами, отошел. Одна вы враждебны плану, который до некоторой степени стал делом всей моей жизни, не разделяете радости, переполняющей меня, — радости, что наконец то, наконец-то, после стольких препятствий, я у цели! Отчего это так?

Элизабет Готорн неотступно продолжала смотреть в туманную даль. В комнате между тем стемнело настолько, что белая мраморная голова Гете, поставленная здесь его почитательницей, чуть рисовалась во мраке. Девушка долго молчала, пока ответила, чуть слышно:

— Может быть, потому, что я женщина! Может быть потому, что я мыслю не техническими понятиями, и не одушевляюсь величием инженерного искусства 3000-го года. Может быть, потому, что из этих миллионов, ожидающих сенсаций, чего-то такого, о чем будут говорить столетия и тысячелетия, я являюсь единственным человеком, который, правда, не разумом, но сердцем чувствует, что здесь стремятся к своей гибели бесценные люди на глазах любопытной толпы, падкой до зрелищ! И то, что вы, именно вы, человек глубочайшей интимности, человек, которому стихотворение, философская проблема, этический вопрос говорят гораздо больше, чем все техническое мастерство, весь этот внешний блеск, не могущий осчастливить ничьего сердца, именно вы вовлечены в подобное будоражащее весь мир, небывалое, невиданное зрелище, сами втянули себя, сами готовы замуроваться в стальную тюрьму и с ней вместе погибнуть — это терзает меня… Но, конечно, я всего только женщина!

Все с большим, возбуждением и страстью говорила теперь тихая Элизабет, облекая в форму беглых слов то, что она перечувствовала за последние недели — слов, которые больше скрывали, чем говорили. Она отодвинулась в глубокую тьму комнаты и повернулась, чтобы уйти. Баумгарт был ошеломлен этой вспышкой — но было в ней что-то, нравившееся ему, родное его натуре.

— Одну секунду, Элизабет! Я понимаю ваши чувства. Я ценю их бесконечно выше, чем одобрение массы, видящей только внешний эффект. Но вы должны понять, что в основе того, что вы называете „внешнею техникой“, лежит великая нравственная идея. Эта машина, эта поездка — не больше, как орудие и способ достичь родников, текущих светлой и ясной струей, которая, надеюсь я, принесет благо человечеству. Вы читали в газетах о голодных бунтах, о несчастьях, о тысяче трудностей, грозящих отбросить нашу культуру к временам кулачного права! Вы не можете не понять, что одна уже эта сторона составляет главный побудительный мотив начатого дела — по крайней мере для меня! Вы твердите с каким-то умышленным самоуничижением, что в вас говорит только женщина, которой чужда мужская жажда деятельности, которая все воспринимает чувством. Но разве ко мне не примкнули с энтузиазмом и женщины, разве у нас нет предложений от высоко-образованных женщин, готовых участвовать в подготовительной работе и даже в поездке в неизвестность? Разве столь выдающаяся женщина, как мадам Эфрем-Латур, не употребила все свое влияние на защиту моего плана?

Элизабет Готорн неожиданно вышла из тьмы и подошла к Баумгарту, темным силуэтом рисовавшемуся перед окном. Она встала перед ним, молча на него поглядела и вдруг схватила его за руки. Быстро, в каком-то самозабвении, сказала она:

— В момент, когда за вами захлопнутся эти страшные окна с решетками, когда вас поглотит эта стальная темница, когда лицо ваше исчезнет под уродливой маской, я вас увижу в последний раз! И одно это оправдывает меня, если я, нарушая неписанные правила, скажу вам, что я знала человека, который мог бы взять в свои осторожные руки мое сердце на всю жизнь, но что этот единственный человек пускается в страшные дали, полные таинственных чудес, чтобы в них погибнуть…

Она выпустила его руки, вдруг бросилась на стул и с плачем положила свою белокурую голову на огромный атлас вымершего мира, который теперь требовал новой жертвы, и требовал — от нее…

Баумгарт растерянно и взволнованно смотрел перед собой, в темноту. Тысячи противоречивых чувств волновали его смятенное сердце и ум. Он мало знал женскую ласку и женское сердце. Наука мало оставляла ему времени для этого, склонность к уединению, к тихому одиночеству воспитала в нем известную отчужденность от людей. Но одно он понимал хорошо: что этот ребенок, эта белокурая дочь старого Готорна, в жилах которой текло так много немецкой крови, питает к нему сильную и чистую любовь.

Он поборол свою застенчивость, тихо подошел к ней и нежно погладил рукой белокурую голову.

— Благодарю вас, Элизабет, за вашу любовь и доверие! Если бы я принадлежал только себе, если бы я не принадлежал великому делу и, стало быть, всему человечеству, то я заговорил бы иначе, чем мне повелевает мой долг. Выслушайте же мою просьбу! Подарите мне, кроме вашей склонности, еще и ваше доверие! Найдите в себе мужество, надейтесь на наше возвращение! Когда „Звезда Африки“, внушающая вам столько тревог, опять снизится из облачного моря на родную землю, тогда настанет и день, в который я получу право сделаться вам больше, чем другом… И я верю в это возвращение! Помните, как вы подложили мне в первый вечер, проведенный мной в вашем доме, старый томик Гете — наследие вашей матери? Это был Фауст. Я раскрыл его не глядя, и взгляд мой упал на страницу, которая теперь мне кажется символической:

36
{"b":"95435","o":1}