Следующей на свет легла ксерокопия. Дешёвая, сероватая бумага, хрупкая на сгибах, почти прозрачная. Медицинское заключение. Диагноз, напечатанный на старой машинке с западающей буквой «д»: Ушиб грудной клетки. Гематома мягких тканей. Рекомендация: покой и наблюдение. И подпись, размашистая, уверенная, почти каллиграфическая: Зав. отделением А. П. Логинов. Отец Лины. Элеонора смотрела на эту самодовольную подпись, и воспоминания накатывали не волной, а медленным, удушающим приливом. Запах больничного коридора — едкая смесь хлорки и глухого отчаяния. Её сын, морщась после аварии, говорил, что болит не снаружи, а где-то глубоко внутри, словно что-то оборвалось. Снисходительная улыбка этого Логинова, его отеческие слова о «мальчишеской панике» и «повышенной эмоциональности». «Ушиб», — сказал он с непоколебимой уверенностью человека, который никогда не сомневается. Через два дня этот «ушиб» оказался разрывом селезёнки и внутренним кровотечением. Она винила его не в злом умысле, нет. Она винила его в худшем — в профессиональном высокомерии, в той самодовольной слепоте, которая убивает надёжнее яда. Он не заметил трещину в фундаменте. И весь дом рухнул.
Третий предмет был не документом. Это была вырванная из школьной тетради в клетку страница, сложенная вчетверо. Она развернула её с предельной осторожностью, словно это было крыло бабочки.
Когда город спит под слоем пепла,
Я иду по проводам…
Неуклюжий мальчишеский почерк. Слова хита Дэна. Её сын переписал их, готовясь к школьному вечеру. В углу страницы было нарисовано кривое, бесконечно трогательное сердечко и дата. За неделю до аварии. Палец Элеоноры замер, коснувшись не слов, а этого неумелого рисунка.
Её дыхание на долю секунды сбилось. Замерло в горле. Губы едва заметно дрогнули, словно собираясь беззвучно произнести имя. Железный контроль, выкованный годами дисциплины, на мгновение испарился, и в глубине глаз, на самом дне, блеснула невыносимая, чистая, как алмаз, материнская боль. Несгибаемая, не отравленная планами мести или искупления. Просто боль.
Она тут же одёрнула себя. Резко, почти физически жёстко. Сжала кулак так, что побелели костяшки. Скорбь — это трясина. А она построила на краю этой трясины маяк. Она не оплакивала. Она использовала. Её горе было топливом, холодным и бесконечно эффективным.
Она аккуратно сложила листок по старым, ветхим сгибам. Потом отчёт. Потом ксерокопию. Ритуал был завершён. Боль снова была заперта, превращена в катализатор. Элеонора сидела в круге света, прямая, как статуя, и думала не о прошлом. Она думала о переменных, которые ввела в своё уравнение. И о результате, который должен был получиться. Не мог не получиться.
Сон не шёл. Номер «Орион» с его идеальной, выверенной симметрией теперь ощущался как камера предварительного заключения. Стены давили, а трещина на потолке перестала быть мелким строительным дефектом. Она расползлась, превратилась в насмешливую ухмылку, в иероглиф, который он не мог, но отчаянно должен был расшифровать.
Его новая гипотеза — холодная, бредовая, но пугающе логичная, выстроенная на зыбкой почве интуиции — требовала действия. Он вышел в коридор. Тишина отеля была иной, чем днём — плотной, вязкой, словно воздух загустел. Его шаги по старым половицам звучали оглушительно в этой мёртвой акустике. Он ходил взад-вперёд по длинному, гулкому коридору, заложив руки за спину, как лев в слишком узкой клетке. Он пытался выстроить цепочку: прибытие, идиотские номера-созвездия, странные ритуалы, Элеонора, её хирургически точные вопросы… Всё это не могло быть случайностью. Его система анализа сбоила, отказывалась принимать иррациональные вводные, но интуиция, тот самый дикий, первобытный зверь, которого он презирал и боялся, твердила одно: он в ловушке.
Проходя мимо кабинета Элеоноры, он замер. Из-под тяжёлой дубовой двери пробивалась тонкая, как лезвие, полоска света. И он услышал голос. Приглушённый, спокойный, лишённый эмоций. Элеонора говорила по телефону.
Потребность в данных, в любом заслуживающем внимания факте, перевесила все корпоративные и личные протоколы. Он шагнул к двери, прижался ухом к прохладному, гладкому дереву.
— …нет, риски были учтены, — донеслось до него сквозь толщу дуба. — Но активы изначально были проблемными. Это было очевидно любому компетентному аналитику…
Знакомый язык. Его язык. Слова, которые он сам произносил сотни раз.
— …решение принимал комитет. Я лишь изучаю последствия. Мне нужна полная картина.
Под его ногой предательски скрипнула половица. Звук показался ему громким, как выстрел. Голос за дверью мгновенно умолк. Виктор замер, не дыша, сердце подскочило и колотилось где-то в горле, мешая сглотнуть. Секунда. Две. Тишина стала абсолютной. Затем голос Элеоноры прозвучал снова, возможно, чуть тише, но так же ровно, словно она просто сделала паузу, чтобы отпить воды.
Она знала, что он там. Или подозревала. Это было ещё хуже.
— Да, именно так. Мне нужны все материалы по сделке. Особенно те, что касаются «Глобус-Инвест».
Слово ударило, как разряд тока. Не просто название. Это был пароль к его личному аду. Имя его позора. Он отшатнулся от двери, споткнувшись о собственную ногу.
«Глобус-Инвест».
Нет. Совпадение. Статистическая аномалия. Его логический ум, его единственный бог, отчаянно цеплялся за теорию вероятности. Но интуиция уже не кричала. Она холодно, с убийственным спокойствием констатировала факт.
Он не гость. Он — экспонат.
Виктор развернулся и почти бегом пошёл прочь. Тени от редких ламп вытянулись, цепляясь за его ноги, как руки утопленников. Конец коридора, казалось, не приближался, а отступал с каждым его шагом. Тупики, в которые упирались некоторые из проходов, больше не казались архитектурной причудой. Они были частью плана. И он, Виктор Соколовский, человек-система, создатель безупречных алгоритмов, только что влетел в один из них на полной скорости.
В огромном холле-обсерватории было холодно. Угли в камине подёрнулись тонким слоем серого пепла, словно состарились за одну ночь. Сквозь открытый купол на старые, продавленные кресла падал мертвенный, безжизненный свет далёких звёзд. Лина сидела в одном из них, обхватив колени руками и превратившись в маленький, напряжённый комок. После того как Дэн увидел её альбом, стены её номера «Кассиопея» казались стеклянными.
Она ждала насмешки. Жалости. Неловкого, стыдливого молчания. Но его тихое, почти благоговейное «Они… живые» обезоружило её сильнее любого сарказма, пробило броню, которую она выстраивала годами.
Она услышала тихие шаги. Дэн. Он сел в кресло напротив, на самой границе круга звёздного света. Достал из кармана старые карманные часы и какой-то маленький, похожий на стоматологический, инструмент. И принялся за работу. Его молчание не давило. Оно создавало кокон безопасности, вакуум, в котором её собственные страхи звучали чуть тише. Минуты текли. Единственными звуками были его сдержанное, ровное дыхание и едва слышное, тонкое пощёлкивание часового механизма.
Наконец Лина не выдержала тишины.
— Ну что, — её голос прозвучал хрипло, привычный сарказм дал трещину, рассыпался. — Насмотрелся на мой зверинец?
Дэн не поднял головы. Его пальцы продолжали свои неторопливые, точные манипуляции с крошечными шестерёнками.
— Они… честные, — сказал он так же тихо, не отрываясь от дела.
Лина нервно усмехнулась. Смех вышел надтреснутым, жалким.
— Честные? Это просто грязь. Злость, вымаранная на бумаге. Ничего больше.
— Злость… тоже честная. — Он сделал паузу, прислушиваясь к ходу механизма. — Честнее многого.
Наступила тишина, теперь уже другая — не пустая, а наполненная невысказанным. Лина смотрела на его руки. Большие, немного грубоватые, с мозолями на подушечках пальцев, но двигались они с невероятной точностью и нежностью. Они не создавали музыку. Они создавали порядок из хаоса.
— Он говорил, что я без него — ничто, — слова вырвались сами, тихим, сдавленным шёпотом, словно она говорила не ему, а самой себе. — Говорил, что мой стиль… это его заслуга. Что он его «сформировал». Отшлифовал.