Далее в манускрипте вновь следовала большая лакуна, содержание которой публикатору восстановить не удалось. Думаю, утраченный текст содержал сетования Янкеля на денежные потери, перемежавшиеся сетованиями о смерти полковника Дороша. Кроме того, в тексте не хватало страницы две, а сколько-нибудь разборчивый рассказ начинался с полуслова, и несколько фраз были, хотя и связаны между собой, но обрывались на полуслове:
«…и славился я всегда чутьем на неприятности. А тут – не учуял. Ну, пошли по Сечи разговоры про скорый поход. И ладно. Не будет похода – все по-старому будет, будет поход – так еще лучше. Всегда нам становилось тревожно перед Песахом, потому что непременно шли разговоры о христианской крови, добавлявшейся евреями в мацу, о том, что жиды воруют православных младенцев, чтобы их зарезать перед своим праздником. Счастье еще, что в Сечи не жили семьи козаков, а значит, малых детей не было. Но Песах прошел, а с ним и чувство тревоги оставило нас. И зря…
<…> видел я их. Были они здешние, из Сечи. И никуда не уходили – где-то, видать, пьянствовали неподалеку, а паром, на котором они пристали к берегу, пристал вскоре после того, как несколько козаков зачем-то переправились на другой берег. Вот эти несколько и появились полуголыми, и клялись, и божились, что чудом сбежали от ляхов, которые всю власть передали жидам, ложью разжигая страсть к убийствам. Ей-же-ей, те же самые были, я хорошо запомнил, ярмулкой своей поклянусь, хитрые их физиономии…
<…> сказать этой пьяной толпе, жаждавшей бить евреев, громить еврейские лавки, но и желавшей признания своего права на это, справедливости избиений и убийств? Не мог же я сказать, что все, о чем
говорили эти, неизвестно откуда явившиеся побитые и ограбленные, – что все это такая же ложь, как рассказы о христианской крови, которую мы кладем в мацу! Что ни один еврей-арендатор никогда не распоряжался их церквями! Что никаких священников мы не убивали и не избивали, и никогда никто не шил женские платья из риз! Что брешут, лгут эти подставные козаки, как собаки – прости меня, Боже, за такие слова!..»
Я не сразу понял слово «брешут», потому что написано оно было, опять-таки, по-«кнаански», по-славянски, то есть: «בראשות». Я даже подумал, что это – «Берешит», название первой книги Пятикнижия, но, увидев рядом слово «лгут» (משקרים), понял, что это – «брешут».
«…А наши кричат: Янкель! Скажи, ты же умеешь! Скажи!
А запорожцы уже кого-то побили, а с кого-то и одежду сорвали, а в кого-то уже и пистоль тычут. Вытолкнули меня вперед наши, но меня страх большой охватил. И понес я околесицу, что, мол, все, сказанное лжецами с парома, – правда, но что все это не про нас, а про польских евреев, к которым мы-де не имеем отношения. Что есть, то есть – польские евреи, у них и язык-то другой, как они его называют, тайч, идиш-тайч, немецко-жидовский, да и живут они по-другому. Но и надо ж было мне назвать запорожцев братьями! Я-то ведь только и хотел сказать, что говорим мы на одном языке с ними, да куда там… Слово «братья» из уст подлого еврея запалило толпу…»
<…>
…И кинулся я ему в ноги, Тарасу, брату Дорошеву. Стоял он тогда на берегу, и сыны его рядом стояли. Смотрел со спокойным, даже веселым лицом, как разгоряченные еврейскою горилкою и козацкими лживыми словами запорожцы метали избитых и покалеченных евреев в волны. И не всякий из тех волн вернулся. Были и мученики, которых поглотила река навечно, да будет благословенна память о мучениках.
Но, правду сказать, сам он, Тарас тот, рук своих не марал и сынов от того удержал – хотя по лицам их видно было, что и они не прочь были развлечься этой веселой забавой – бить жидов.
И понял я в тот момент, с ужасом – но и невольным смертным восхищением его хитростью звериной, – что это же он всё и устроил! Это же он подбивал запорожцев пойти в поход и тем нарушить мирные договоры! Так что кровавые небылицы про евреев придумал он, чтобы случился поход, набег кровавый, чтобы повести в него сыновей своих, за славою и добычей.
Но самое страшное, от чего я тот же миг едва не лишился чувств, понял я это, уже бросившись к нему в ноги за спасением.
И по лицу моему он увидел, что я понял всё – и что именно я понял. Ах, как я боялся! Ведь и меня могли бы убить – так вот просто, походя, даже не думая обо мне, как о человеке. И жена моя Златка, которую я, по счастью, не взял сюда, на Сечь, осталась бы вдовою. Да не просто вдовою – агуной[196], «соломенной вдовой». Только и смог я тут пролепетать, что, дескать, знал брата его.
И, услыхав про Дороша, Тарас вдруг усмехнулся мне хитро, даже подмигнул и велел лезть под его телегу. Остальных запорожцы побили – хорошо, если не до смерти. Но таких счастливцев немного было.
Так стал я фактором у этого страшного человека, так заменил он мне умершего Дороша».
Тут вновь несколько лакун, а из фраз сохранившихся, приводимых в публикации, можно понять лишь, что здесь автор излагал историю встречи с Андрием в осажденном Дубно и историю гибели молодого козака.
«…И услыхал я, прячась в кустах и напрягая слух свой, как говорит он своему старшему сыну, Остапу:
«Погребут его и без нас! Будут у него плакальщики и утешницы!»[197]
И не было сказано им: «Авшалом! Сын мой, сын мой, Авшалом!» И не разодрал он на себе одежду. Которая, впрочем, и без того была разодрана в нескольких местах и обильно забрызгана кровью, чужой и своей. Нет, ничего этого не сделал он, этот могучий воин, словно не сына убил, а просто врага. Или даже не врага, а случайную жертву разбойного нападения, каких в его жизни много было. Только не успел снять с убитого дорогие доспехи – бросить пришлось…
Но ожидал ли я от него слов, сказанных царем Давидом над телом убитого сына? Ах, не знаю, слишком многого вы хотите от бедного польского еврея, господин и учитель мой… Может, и ждал, а может, и нет. Ведь иной раз казался он мне совсем человеком, почти таким же жидом, как и я сам. А иной раз – чистым зверем, кровожадным чудовищем, бессердечным варваром, в котором ни души, ни разума нет вовсе, а есть лишь хитрость звериная да чутье особое, тонкое, чутье к крови. Зверь, конечно, своего детеныша не тронет, но ведь это пока детеныш его мал, а зверь не голоден. А как вырастет или окажется без добычи – так и не хуже, чем такой вот Тарас, готов бывшего своего детеныша разорвать и сожрать даже, коли обуяет его жажда крови, или встанет тот детеныш на его пути, или ухватится за ту же добычу.
Все это я подумал после. А тогда сидел я в кустах, ни жив, ни мертв от страха, сжимал свой кошель с цехинами, будь они прокляты, и молил Бога нашего, чтобы не заметил меня обезумевший от ярости полковник казачий. Ежели сына родного убил, так уж бедного жида просто растоптал бы конем, не задумываясь. Или снес бы саблею своею жидовскую башку, да еще посмеялся бы.
К счастью, не увидел он меня, а я не вышел из своего убежища, не успел сотворить этакую глупость – ни тогда, когда Тарас разговаривал со своим старшим сыном, ни после, когда наскакали на него гусары дубновского полка, с их перьями и пиками, в сверкающих панцирях.
И словно бы небеса послали наказание старому Бульбе – страшное наказание для отца. Едва-едва замарал он руки свои кровью одного сына, – как тотчас потерял и второго, которым гордился и которого (подметил я это) считал истинным своим наследником и продолжателем. А следом и он сам рухнул на землю от удара польской сабли…»
И вновь лакуна – о путешествии в Варшаву, с Тарасом, переодевшимся в польского графа, а после – о пленении и страшной смерти Тараса Бульбы. Вот оно – окончание страшной истории:
«…Сторож, один из вартовых гайдуков коронного гетмана графа Потоцкого, заломил невообразимую цену. Три злотых.
Целых три злотых за обгоревшие кости?! Это было неслыханно! Я едва не задохнулся от возмущения. За три злотых я мог скупить целый воз костей. Может быть, даже два. И это были бы отборные белые кости, а не сожженное непонятно что!