Литмир - Электронная Библиотека

Гаснет в окнах весеннее небо. Черные уродливые тени ширятся и как гады ползают по каменным стенам. Жалобно и жалко стихает в сумраке недоумевающий голос.

— Жизнь! Люди! — шепчет Павлик и зябко ежится. — Неужели жизнь всегда будет такой? Неужели никто не придет и не выжжет в этой черной жизни ее подлое лицемерие и жестокость? Не разломает ее до основания и не построит на обломках новую, светлую и чистую, человеческую жизнь?

10

Внезапный топот ног за их спинами обрывает беседу Павлика с Умитбаевым. Сквозь внутренние, выходящие в пансионский коридор окна «занимательной» комнаты видно, как тревожно пробегают по коридору взрослые гимназисты. Поспешно прошел с озабоченным лицом и Тараканов, а вот в «занимательную» вбегает Рыкин и, крикнув: «Трюмер пришел — сундуки будут обыскивать!» — нырнул в дверь и понесся в уборную, пряча за пазуху пачку табаку.

Трюмер был вновь назначенный в гимназию инспектор, которого сразу невзлюбили и гимназисты, и пансионеры.

Был он родом не то чех, не то серб, и когда впервые появился в гимназии — сухой, словно костяной, прямой и тощий, как пика, с морщинистым и обсохшим на скулах язвительно улыбающимся лицом, на котором горели пронзающие глаза, — гимназисты сразу почуяли, что пришла гроза. Когда же он впервые заговорил перед учениками в актовом зале — заговорил скрипучим, словно лающим голосом, — всем стало ясно, что он будет пострашнее самого директора. Тот был надутый, молчаливый, пугал синими очками, но все же хоть изредка улыбался; глаза же Трюмера словно никогда не смягчались: они пронизывали как шильца и сверлили как буравчики.

В первый же день своего появления в пансионе новый инспектор велел собрать всех в столовой и своим скрипящим голосом объявил, что он призван внести в пансионскую жизнь порядок и строгость.

— Только строгим порядком, — говорил он, жуя отвисающей челюстью, и тихо-вкрадчиво ежеминутно покашливал, вонзая в передних глаза, — создается жизнь, полезная Отечеству. Порядочным и взыскательным к себе, ревнивым к благу Родины должен быть гражданин.

И уже первые его распоряжения по пансиону дали почувствовать воспитанникам его суровую руку: в отпускные праздничные билеты было внесено требование подписи родственников о явке к ним гимназиста, а для посещения церковных всенощных и обеден был заведен особый журнал, в котором дежурный по церкви фиксировал за каждым усердным христианином явку его на моление пометкой «б» — «был». Не являющиеся на службы вызывались по понедельникам к инспектору для внушений. Третьим нововведением Трюмера были обыски сундучков пансионеров на предмет выемки подозрительных сочинений, табаку и вина.

11

— А ведь я только вчера положил в сундук дорогие папиросы, — с досадой и испугом говорит Умитбаев и поднимается, шаря в карманах ключи. — Надо скорей от фискала припрятать — пойдем в швейцарскую?

А Павлик все еще сидит как в тумане, захваченный тяжелыми настроениями тревожной беседы.

— Что? Что? — спрашивает он.

— Говорю тебе: собака-инспектор пришел, будут сундуки смотреть, табак и книги искать!

Горькая ироническая улыбка всплывает на губы Павлика. «Вот по таким домам не ищут, а по сундукам шарят».

— Скорей, скорей! — озабоченно шепчет Умитбаев. — Может быть, «сыч» уже у воспитателя.

Торопливо направляется он в швейцарскую, где хранятся сундучки пансионеров, а за ним вслед идет Павлик и думает: «Да вот еще — нашли заботу: обыскивать сундуки».

— И наверное, это наш эконом-дьявол доносит, — на ходу бормочет Умитбаев. — Собака-дьякон: казенные деньги ворует, а фискалит на нас.

В раздевалке их встречает швейцар Терентьич. Утиное лицо его светится хитренькой улыбкой: не то сочувствует он пансионерам, не то начальству.

— Извините, господа, швейцарская заперта, — заявляет он Умитбаеву и другим, сбежавшимся на тревогу. — Уже прибыли господин инспектор, сейчас будет дозор.

— Не дозор, а позор, Трезор! — укоризненно исправляет его Поломьянцев.

Огромный, тучный, с лицом как тарелка и с руками как грабли, он никого не боится и позволяет себе порою бесцеремонно шутить даже с начальством.

Однако смех тут же замирает: появляется дежурный воспитатель, нарядный франт Веренухин и, расчесывая на ходу черные бачки, облизывая красные, как малина, губы, ритмически вклинивается в толпу.

— Разойдитесь, господа, по «занимательным»: будем каждого поименно вызывать!

И, должно быть, потому, что гнездились еще в голове злые и страшные отзвуки тайной беседы, делается ненавистным сейчас Павлу этот красивый и элегантный танцор-воспитатель с его пробором, духами, красными губами, ослепительной манишкой и перстнями на руках.

— Пойдем, Умитбаев, — взяв друга под руку, говорит он, непривычно дерзко оглядывая воспитателя. — Нас будут вызывать «поименно», ты слышал?

И как бы в подтверждение вызовов в дверях швейцарской появляется каменная фигура инспектора. Его сухое, точно кипарисовое лицо бесстрастно, узкие губы поджаты; под свисающими мешками подбородка несменяемый крест; в глазах — торжество исполнения долга.

— Отоприте швейцарскую! — приказывает он жестяным голосом.

Звенит замок, комната швейцара раскрывается, инспектор и Варенухин входят в нее.

— Какая мерзость! — угнетенно шепчет Павлик.

Оба друга возвращаются в свою «старшую занимательную» и садятся на парту в ожидании вызова. В «занимательной» уже людно. Как бараны, согнанные в закут для стрижки, сбились в кучу подле параллельных брусьев подлежащие дозору гимназисты.

— Безоб'газие! Безоб'газие! — говорит картавя длинный фон Ридвиц, остзейский барон. — Можно понять всякое направление, но нельзя честному человеку одоб'г'ять сыск!

Негодующе он пожимает плечами, а правая рука уже держит перед собой зеркальце, в котором ленивый глаз рассматривает свой изысканный пробор.

— Заяви протест, барон, непременно заяви своему батюшке — вице-губернатору! — язвительно замечает ему тучный Поломьянцев, раскачиваясь на гимнастических брусьях. — Я тоже хотел было раскрыть свой сундучок, чтоб дербалызнуть бальзамчика, а Терентьич говорит: «Заперто — ни-ни, — никому ни бон-бон!»

— Как же ты теперь будешь? — спрашивает Тараканов. — Ведь инспек-тор увидит.

— Ни-ни, ни бум-бум! — Бурые брови Поломьянцева поднимаются как две мыши, придавая его пухлому женоподобному лицу торжествующее выражение. — Ведь бальзамчик-то у меня в бутылочке, а на бутылке аптечная надпись: «Беленое масло с хлороформом» для втирания внутрь!

— И все-таки Терентьич — негодяй! — глухо ворчит Умитбаев. — Ведь получает же он от нас на чаи: всегда должен предупреждать, как «сыч» появится… А он служит «и нашим и вашим».

Смотрите здесь, смотрите там,
Как это нравится все вам! —

напевает приятным тенорком танцор и любимец барышень Старицкий, раскачиваясь на параллельных брусьях вместо упарившегося Поломьянцева. Однако он не ограничивается песенкой, он вносит реальное предложение: — Господа, надо протестовать, наконец, против этих обысков, напишем попечителю!

Его предложение встречается глухим молчанием. Написать попечителю жалобу на инспектора! — это кажется такой же дерзостью, как не скинуть в церкви фуражки.

— Ты напишешь, — плачущим голосом замечает веснушчатый зубрила Зайцев и еще ниже склоняется над Корнелием Непотом. — Тебе нечего терять, выгонят тебя, ты в именье к отцу уедешь; а вот куда денусь я: у меня мать-швея и безногая бабушка, и мы живем в подвале.

Все несколько минут смотрят попеременно то на Старицкого, то на Зайцева. Да, конечно, Старицкий очень богат, и соображения Зайцева всем кажутся вескими. Нет, писать попечителю жалобу на инспектора — опасная штука!

— Но я все-таки написал бы, — тоном ниже уверяет Старицкий. Все знают, что он «хорохорится», но чувство обиды на инспектора не уменьшается в силе. — Да где это видано, чтобы в чужие сундуки залезать и шарить!

96
{"b":"945686","o":1}