Оборвались мысли маленького Павлика: он увидел, как на крыльцо флигеля торопливо вышла та, кроткая и нежная, с золотыми волосами, которую звали «потаскушкой». Сердце в нем затихло; экипаж уже остановился в воротах. Что будет она теперь делать перед мужем, она, которая ездила с дядей Евгением, которая увязывалась за ним?
И с изумлением, не веря глазам, смотрит Павлик. Вот бежит она к воротам, эта прекрасная, облитая солнцем, и полно радости и порозовело ее бледное лицо. Вот она улыбается этому человеку с рыжей бородой, она улыбается, она кладет на шею ему свои руки, она целует его. довольный и гордый, принимает ласки жены рыжебородый человек.
Она идет рядом с ним, она несет в руках его портфель, ее лицо расцвело от счастья, ее печальные глаза сияют как огни.
Совестно, тяжко становится на душе Павлика: А он-то думал! А он подсматривал! Он упрекал в чем-то мерзком эту чудесную женщину с золотыми волосами!
«Ах ты, тетка, вот мерзкая тетка!» со стыдом и презрением к себе говорит он и, как побитый, тихо плетется по кустам к себе.
70
Теперь уже было бессмысленно наблюдать далее: он видел своими глазами все.
Да, вот какова была мерзость людей. Они пали на эту прекрасную женщину, они вооружили против нее даже Павлика, который от нее, от этой золотоволосой, видел только ласку и печальный привет. Но недаром же природа давала прекрасным людям прекрасное лицо. Такие глаза лгать не могли, и если что Павел видел нехорошее, все исходило от дяди Евгения, вовсе не от нее. Вот у тетки лицо скверное, с крошечными мышиными глазками, и душа у нее скверная. У мамы лицо прекрасное и печальное, и такая же печально-красивая у нее душа. А тетка безобразна со своей жирной шеей и трясущимися боками; она налгала так постыдно, что трудно было простить ее.
Противно было Павлику думать о тетке Анфисе; самое имя ее казалось ему противным и даже вещи ее, выставленные на крыльце. Он видит ее башмаки, сморщенные и кривые, и, проходя мимо, швыряет их с крыльца в крапиву. «Вот тебе за нее!» — говорит он. Проходит садом мимо теткиного колодца и плюет в колодец, хотя он и не одной тетке принадлежит; идет мимо окна ее спальной и в бешенстве ударяет палкой в ее стекло. «Вот тебе за нее, тетка! Вот тебе за вранье!»
Жалобно звенит стекло, за окном раздаются визги, а Павлик уж в своем саду. Его не заметили, и он смеется. Хорошо, что хоть немного он тетку за сплетни наказал.
Через два дня он слышит на улице знакомый колокольчик. Та же крытая бричка несется с плотины, и в бричке сидит знакомый гордый человек с рыжей бородой. Руки его по-прежнему спокойно скрещены на груди.
Павлик кивает ему головой с благоволением. Да, да, мы знакомы; этим приветом он к тому же и просит извинения у почтенного рыжебородого человека, жену которого оскорбил подозрением. Но не смотрит по сторонам важный земский начальник, напрасно перед ним ломают шапки встречные мужики, а маленького Павлика он уж конечно не заметил.
Вечереет, гаснут ласковые дали июльского лета, в чистом воздухе, еще не возмущенном появлением с полей стада, трепетно замирают перезвоны колокольчика. Он уезжает, этот гордый человек. Павлик попросил у него прощения за наветы; но стоит тяжестью на душе главная вина: перед той, у которой глаза печальные и кроткие, которую он по вине тетки так кровно оскорбил. Если б пробраться теперь к ее дому и тихонечко в дверь ее постучать и сказать: «Прости меня, я напрасно тебя обидел»; даже не постучать, зачем ее беспокоить? А только бы к окнам подойти и, прильнув к ним, тихонько шепнуть два слова: «Прости меня». «Прости меня, прости меня, шептать долго-долго, ты хорошая, ты славная, тебя обидели поди, ты с золотыми волосами. Прости меня, что я не поверил тебе, когда лицо у тебя такое красивое»… Вот бы и это прошептать ей и шептать так, чтобы она совсем не услышала. Этого совсем ей не надо слышать, надо только перед собой оправдаться, перед своей душой.
Тихо и осторожно пробирается Павлик по саду. Вот уж и окна флигеля, и они красны, ибо солнце, прощаясь, украсило их. Само солнце захотело проститься и, точно прощающиеся перед отходом ко сну, стоят подле окон еще ясные, нежелтеющие сирени. Вот бы теперь и приникнуть к стеклам и шепнуть в дом тихонько: «Прости меня»… И отстраняется Павлик, и лицо его расцветает непугливой улыбкой. Сама она выходит из дома, она с ласково-тревожными приопущенными глазами, ее волосы заплетены в косу и закручены на голове, как корона; она в белом, совсем прозрачном платье, похожем на облако; она идет — и в руках ее полотенце, она идет к купальне, там она разденется и погрузится в воду, и Павлик теперь уже может себе приблизительно представить, какая она, но от этого она не делается менее прекрасной.
«Выйти и сказать ей: о. прости, прости меня»… Но не смеет он показаться, — слишком она прекрасна, и слишком он виноват перед ней. Он только шепчет тихонечко, сидя в ветвях сирени: «Прости меня, прости меня»… И она, точно поняв призыв его, оборачивает назад, к аллее, к дому, свое печальное, стыдящееся, позолоченное лицо. А Павлику легко. Он попросил у нее прощения, и она простила его. Она идет дальше, она входит в купальню, закрывается косенькая дверца, и теперь можно тихонько уйти, но вот поспешные шаги раздаются по аллее, слышно тихое пение, слышен грубый кашель, и вот дядя Евгений выходит из дома; выходит — и осмотрелся, и свистнул, и быстро идет по той же аллее к речке, и свершается неслыханное, необычайное, мерзкое, отчего слабо охнувший Павлик пригибается к земле: осмотревшись перед дверью купальни, дядя Евгений быстро стучит в нее, и вот неслышно растворяется узенькая дверка и скрывает за собою его.
«Да нет же, нет, этого быть не может! Померкшие глаза Павлика часто мигают, по вискам его катятся точно две слезинки. Этого совсем не может быть: она так кротко улыбалась, и волосы у нее золотые, и сияние было от них». Он все сидит в кустах на земле, около него трется, мурлыча, голодная кошка, окруженная котятами, и выгибает спину. Павлик смотрит на кошку. Мурлыча, она ложится на бок, а пестрые слепые котята набрасываются на нее и. давя друг друга, тыкаются мордами в ее иссохший, покрытый бугорками живот. Павлик все смотрит на кошку, ничего не понимая…. А вот в летнем сумраке притаенно взвизгнула дверь купальни. Вот она приоткрывается. Усатое, как у кота, лицо дяди Евгения показывается в щели. Осмотревшись, он осторожно выходит на мостик, делает несколько быстрых шагов вперед и при этом тоже мурлычет, как кошка; потом возвращается по дороге к купальне, и идет уже спокойно и непринужденно, точно прогуливаясь по лесу, насвистывая марш. А из двери показывается золотое прекрасное лицо со стыдящимися глазами.
И они оба, словно случайно встретившись, невинно идут по аллее к дому мимо изумленного, уничтоженного Павлика, мимо невозмутимо мурлычущей кошки и ее слепых котят.
Вот все, что вспомнилось Павлику в быстрых днях того лета. В сере дине августа они выехали в город, и началась новая, уже гимназическая, жизнь.
КНИГА ВТОРАЯ
ОТРОЧЕСТВО
1
Снова город, те же осененные туманом, гордые, равнодушные, высоко взнесенные главы церквей, те же каланчи, дворцы богачей к утлые хижины, но не то уже сердце.
Нерадостно оно и доверчивым быть перестало. Воздух такой же нежный и тихий, но не тихо и вовсе не нежно на душе.
«Как живут люди, как неверно», — думает Павлик. Почему это он с десяти лет должен жить отдельно от мамы? Почему все живут своими семьями, а он должен быть заперт в казенном пансионе? Почешу у тети Фимы муж богатый и они живут в блестящем доме, а он, Павлик, и мама в заброшенной оранжерее у злобной тетки? Да, все устроено неверно; обманывает и этот город, такой прекрасный в отдалении, такой чистый, вызолоченный солнцем. Уже не пленяет сердца простор равнины, и не кажется город, как прежде, невинным и милым. Будет трудно и горько, чувствуется что; будет многое жуткое, и начнется скоро, всего через два дня, как уедет мама, и он останется один в чужом городе, в этом каменном и гулком гимназическом пансионе.