45
А утром, чем свет, Павлик выходит из своей спальни и начинает бродить по двору перед подъездом тетки. На подорожнике роса; ранее солнце блещет нестерпимо-радостно из-за стволов вязовой рощи. Ширится грудь, свежий ветерок кусает губы, хочется подскочить, повернуться на одной ноге, присвистнуть, но нерадостно на душе.
Павел твердо решил поговорить с теткой Анфисой насчет этого странного «прелюбы». Недаром он поднялся так рано. Еще спит безмятежно его любимая мама, не подозревая о его новом решении. Можно сказать, еще спит все село и двор с его старыми дедовскими службами, тихим зеленым подорожником и неизвестно откуда забредшей одноглазой козой.
Но раньше всех на свете встает тетка; Павел знает это по опыту; еще нет «божьего свету», а тетка уже бродит в стоптанных туфлях по террасе, смахивая со столов пыль, крошечки и голубиный помет; так всегда было, так будет. Тетка сейчас выйдет на террасу из своей кухоньки — и он подойдет к ней прямо и очень вежливо скажет, что, дескать, так и так, тетка Анфиса, нам надо объясниться… Дальнейшее уже не так ясно, не совсем потому роману, из которого Павлик позаимствовал вступление; но ясно одно: что должна будет дать ответ тетка, Павлик будет тих и благороден; может быть, он даже поцелует ей ручку, чего никогда не бывало, но, во всяком случае, добьется своего.
Но воздух, ах, этот воздух и это стремительное, вызывающее слезы умиления солнце! Как прекрасна природа, как чудесно это синее утреннее, словно вымытое росою, небо, и как ничтожен человек с его треволнениями и темными, злыми страстями. Да, конечно, это тоже отчасти из романа: чем больше плывет время, тем больше вклиниваются в обиход Павлика эти чудесные выражения из книг. Взять хотя бы этакое слово: «треволнения»! Павлик его даже записал, до того хорошо оно звучало. Года два-три раньше Павел восхищался кадетом Гришей, его умением ввернуть словечко. А теперь он и сам может черпать их из себя сколько угодно. Не подпустить ли тетке это слово — «треволнения»? Пусть чувствует, что Павел совсем уже не так необразован.
Но, занятый важными мыслями, не может углубиться в серьезность гимназистик; да, конечно, вопрос очень сложен, но у самой выходной двери стоит ведерко с отрубями, приготовленное для коровы; вот если бы это ведерко поставить вершка на два поближе к двери, тетка сейчас же по выходе попала бы в него ногою; а если в щеколду двери просунуть палку, то тетка Анфа не смогла бы вылезти из дома и смешно бранилась бы в своем плену и топала бы ногами, а Павлик тогда подбежал бы и, вежливо вынув палку, посетовал бы на разбойников или людскую неблагодарность. И уже совсем готов был привести в исполнение свой план гимназистик, как грубый кашель слышится за дверью, и в ситцевом незабвенном своем капоте появляется на пороге Анфиса, похожая на индейское божество, с непременной тряпкой.
Лицо ее опухло от вчерашнего пьянства, она икает; ее крошечные глазки — как жучки, около губ какие-то сальные пятна, а в левой руке — селедочный хвост. Подозрительно и угрюмо она взглядывает на Павла, а тот очень вежливо щелкает перед нею каблучками и очень вежливо говорит:
— А вы всегда ранняя ласточка, тетя Анфиса?
О, конечно, это тоже из хорошей книги — из последнего прочитанного увлекательного приключения; но хотя тетка не читает этих великолепных рассказов, приветствие кажется ей изящным и соответственным, ее серые губы делают гримасу — подобие улыбки, и медвежьим своим шагом «ласточка» проходит на террасу.
А за нею, чувствуя замирание в сердце, продвигается Павлик. Отерев тряпочкой скамью, садится за стол Анфиса — за тот же стол присаживается и Павел; лицо его дергается и бледнеет, молоточком колотится сердце у горла, но тетка ничего этого не видит: она оперлась рукой на стол и куда-то смотрит осоловелыми глазами; как ни странно сказать, но о чем-то думает эта бездушная громада мяса; какие-то мысли проплывают у нее под черепом, это видно, видно; вспоминает ли она вчерашнее, вспоминает ли молодость свою или же просто алмазное солнце осеняет и ее заскорузлую душу, только смотрит тетка неподвижно перед собою и сидит перед маленьким Павликом, как перед пигалицей удав.
— А вот я хотел спросить вас, тетя Анфиса, — робко начинает Павел и чувствует, как под горлом еще ощутимее застучал молоточек. — Я все думаю о жизни и о людях и вот не понимаю их, тетечка, потому…
Не движется, не слышит, не обращает на него лица окаменевшая тетка. Села и слушает что-то в себе; глаза выцветшие, красные, веки покрыты морщинами, щеки в синих жилах, подбородок висит, как слой желтого жира или как кофейный мешок, налитый водой.
— Я вот все хочу вас спросить…
— Что, что?
— Я хотел бы узнать у вас, тетя Анфиса…
Снова молчание, снова тишина.
— Вот вчера у вас были здесь гости, — уже громче говорит Павлик.
Медленно, совсем медленно, точно бадья на колодезном колесе, поднимает на него лицо Анфа.
— Ну и что же?
Мутные глаза ее вдруг схватывают смущение Павла. Тень какой-то опаски появляется в ее лице, и, отодвинувшись от Павлика, она спрашивает угрюмо:
— Да что тебе от меня надо? Ступай играй.
— Нет, я не за этим, — уже почти зловеще говорит Павлик и повторяет: — Нет, я вовсе не за этим. Вчера вот Торчаков сидел у вас, Фрол Васильич, — я вот и хотел спросить вас, тетечка: что же это такое есть «не прелюбы сотвори»?
И внезапно, как у пружинного паяца, откачивается на шее голова тетки и начинает качаться, блистая острыми точками загоревшихся глаз.
— Что такое? — уже яростно спрашивает она прыгающими губами.
Но миролюбиво и ласково кладет Павлик свою руку на заскорузлую лапу тетки и шепчет тихонечко, жалобно, часто мигая:
— Нет, вы не сердитесь, тетечка. Я не хотел вас обидеть: только я ничего не понимаю, и никто мне не объясняет; вчера же я увидел у вас Торчакова, и вы его обнимали; и вот я подумал: «Не это ли и есть «прелюбы сотвори»?»
И уже все багровое, склоняется над ним лицо тетки! Словно вся кровь, какая только была в этом тучном теле, поднялась через шею на лоб и щеки; лицо Анфы распухло, глаза сделались круглы, и между губ показались два желтых клыка.
— Ах, ах! — еще не веря услышанному, говорит тетка и все трясет, как на пружине, головою. — Да как ты смеешь, мерзавец, предлагать благородной даме такие вопросы? Да я тебя, хам этакий. Вот!
Серым облаком взметнулась перед глазами Павлика пыльная тряпка, взметнулась и тут же пахуче обожгла щеку и лоб: раз! раз!
— Я тебя со свету сживу, пащенок! В порошок истолку!
Серыми зигзагами взлетывает перед лицом Павлика мокрое полотенце и все хлещет его по щекам и шее, по глазам и лбу.
— Раз! Раз! Ах, животное! Ах, мерзавец! Ну, дети пошли!..
И бежит прочь с террасы уничтоженный Павлик. Теперь уж больше ничего не осталось, как бежать: тряпка такая грязная, а сил у тетки не меньше, чем у загоскинского Кирши.
Вот какое «разъяснение» последовало Павлику по вопросу.
46
Придя в себя, тихонечко проползает он к кровати и, стараясь не разбудить все еще спящую маму, забирает мыло и полотенце. Лицо его обескуражено, губы закушены, руки дрожат; эта предательская мыльница выскальзывает из пальцев и катится по полу; Павлик схватывает мыло, а оно опять ускользает; он бросается его подобрать, падает стул. Просыпается мама и садится на постели.
— Что ты, маленький, так рано поднялся? Уже умываться идешь?
— Да, я иду умываться, мамочка!
— Что это у тебя лицо такое красное? Разве жарко?
— Ну, конечно, жарко, как ты не понимаешь!
Торопливо выходит он из оранжереи, идет на кухню, глядится в зеркало. Да, порядком исполосовала его мерзкая тетка, лицо у него как у трубочиста, текут струйки грязи, надо хорошенько отмыться, а чтобы не увидела мама — выплеснуть первую воду в тазу. Выходит на террасу, а на террасе висят и сохнут кружевные теткины панталоны, чепчик и пеньюар. Решительным, совсем военным шагом подходит к неповинным вещам Павлик и основательно окатывает их из своего таза грязной водой. Война так война.