Литмир - Электронная Библиотека

Как сон веяли ее погасшие взгляды, как сон синели ее тихие глаза.

«Знаешь ли, что жизнь иная открылась, знаешь ли ты, что жизнь прежняя отошла?»

В самом деле, что-то новое проросло с той ночи в уме и в сердце.

Детски беспечной, почти бессмысленной представлялась прежняя жизнь. Было там много смутных разрозненных устремлений, много мечтаний и много неясной, едва ощутимой тоски. Теперь и стремление и тоска только по одному были: не было ее…

«Я с тобой — и меня нет, — говорит странно звенящий в серебряном отдалении голос. — Можешь ты осмыслить это: была — и нет? Я была с тобою, и ты был подле меня, — и вот меня нет, а я здесь, здесь с тобою, хотя меня нет».

Как шелест тростников, доносится звон ее движений. Вот она здесь, только раскинуть руки — и она здесь… И распластываются невинные ожидающие руки, а ее нет, и только тростники звенят издали, наполняя горечью сердце.

«Где же ты, где же ты?» — жалуется Павел, силясь открыть глаза в жутком сне. А шумы все принимают, все окружают его, обволакивают, только бы открыть глаза… Но нет ее, нет. Была — и нет.

«Что же это, что? — спрашивал Павел беззвучно и просыпался. — Не это ли любовь, о которой писалось в книгах?.. Не это ли, что я…»

И вновь на глаза и сознание тяжко падает сон, и вновь тонет куда-то книзу сердце Павлика — книзу, к холоду, к странно-мягкому и вкрадчивому холодку, от которого на душе и во всем теле поднимаются сладость и дрожь, и надо всем усилием сжать зубы, чтобы не стучали они.

«Тебе холодно, голубок?.. Приблизься ко мне еще…»

И вот подается, жадно приближается Павел — и около шеи его оплетается чужая прохладно-жаркая прекрасная рука, и дыхание веет как запахом яблок, и сладостно щекочут опламенившуюся шею завитки рыжих волос.

«Приблизься еще и говори тише: здесь тетка Анфа спит».

С дрожью и трепетом ловятся как струнка звенящие слова. Как могло это так случиться… Там, совсем рядом, была старая тетка, а рядом с нею был он, и он приникал к ней, и она держала его в объятиях, а рядом была тетка Анфиса, которая могла ежеминутно проснуться, как страшно и странно было все это, и странно, и необычайно, и никогда не видано, и все-таки было, было той синей ночью, под синим непроницаемым небом, возле погасших костров.

Да, вот как поступает с людьми жизнь, она сама дает то, чего никак не придумать людям: подле нее, этой золотоволосой, был он, и тут рядом была грубая земля, и рядом был он, семнадцатилетний, невинный, рядом с тайною мечты, сладкой, бессмертной, во власти силы таинственной и чудесной, управляющей миром, был он.

Нет же, нет, ничего священного не было в их тайне. Для тяжкого, сладостного, первого и последнего в мире греха пришел он. Не тайна — это было безумие, он был опьянен, их сознание завесил покров ночи, только ночью можно было объяснить безумие, что он пришел и прийти решился на грех перед всеми тайно и явно, прийти к чужой жене.

«Не пожелай жены ближнего твоего», — приплывает откуда-то издалека, из города, от книг старых, казенной пылью изъеденных. Как равнодушно учил он эти заповеди, зубрил, не вникая в смысл, и как что-то ненужное, что не понадобится в жизни, отчасти забавное… А вот и подошло время понять написанное, и уж не смешной, а жуткой кажется седая угроза скрижали: «Не пожелай жены ближнего твоего», — а он пожелал ее и пришел к ней, а может быть, не он пожелал, а она; может быть, у него и желания не было, а грех свершился.

Желал ли он греха? Желал ли дурного? Нет, он желал только хорошего, ему было хорошо и ей, им обоим было радостно, и все же это дурное… Хорошее было дурным и страшным, разве не страшно было и ему и ей?

Что же это, что? Где ложь, где правда, где кончается хорошее и начинается дурное, кто расскажет? Почему свет переходит в тень на грани со светом, что надо и чего не надо, кто на эти вопросы может ответить на земле?

Веет ветер, далекий, беззвучный, зелеными и пахучими ветвями машет дерево, приникшее к утесу. Палит солнце, солнце тысячелетнее, от нестерпимого света больно открыть глаза, а дерево невиданное все распластывает перед Павликом ветки, и, сладостно-пахучие, странно алые и бесстыдные, качаются на ветках плоды.

И против воли протягивается к ним рука семнадцатилетнего: ветвь отстраняется, потом приникает нарочно — и вот робкие пальцы зажали в руке плод, молочно-белый и алый, и плод мягко-стыдливо подается, а из-за зелени листвы появляется узкая змейка и улыбается алыми губами крохотного нечеловеческого лица.

— Что же это, что, что? — изумленно-опечаленно спрашивает Павел, и разносится гром по степи, и трясутся в смертном страхе кусты, камни и травы, и проносится голос нечеловеческий, явственный как гром: «Древо познания добра и зла».

— Но я же ничего не хочу знать, не хочу ничего, — отчаянно и горько кричит Павлик.

И появляется женщина, голубоглазая, с короткими рыжими волосами.

— Ты уже узнал, не печалься, маленький. Ты узнал лучше и чище, чем другие узнают. Ты узнавал что-то в преддверии любви: если и не любил ты, то в двери твоего сердца любовь стучалась, любовь — тайна всей жизни, источник всего. Пусть тогда ты еще не любил: зато теперь ты любишь, ты полюбил меня навсегда.

Разгорается свет все ярче и ярче, точно мириады светил льют потоки огней, а в центре стоит женщина, блистающая глазами, стоит перед Павликом во весь свой рост.

— Отчего от нее такой свет исходит, — спрашивает Павлик, беспомощно озираясь, — от глаз ли сапфирных ее свет расстилается, от золотых ли волос?

И видит: нет, не от волос, не от глаз, ее глаза тихи, как звезды; сияние солнечное идет оттого, что стоит она обнаженной. Ее тело светится, белое, прекрасное, светится ослепительно, не виданное никогда.

И невиданное, оно близко и ведомо. Да нет, разве невиданное оно? Разве уж не видел Павлик тело девушки, испуганно поднявшей руки? Теперь перед ним тело женщины, еще более соблазнительное, более бесстыдное и более святое.

— Иди же, иди.

И Павлик раскидывает руки, и вновь холод, и стыд, и сладость, и боль, и снова трудно дышать, и сладостно сбилось дыхание, и надо бы умереть — до того хорошо! Он вздыхает, хочет двинуться, засмеяться — и со слабым звоном прорывается из сердца душа.

И летит она высоко, махая белыми крыльями, летит между солнцем и звездами, и серебряная паутинка Млечного Пути показывается перед взором, и машет бесстыдно ветвями библейское дерево, а на ветках его сладостные бесстыдные плоды.

«Раз! Раз!» — порывается Павлик прыгнуть. Вот уже рука коснулась молочно-розового плода — но обрывается ветка, и он летит стремглав вниз, и падает кому-то на грудь, и просыпается влажный и смущенный, с разорванным сердцем, улыбаясь растерянно и чего-то стыдясь.

4

Нет, нельзя было оставаться в деревне с такими снами; в конце концов все могли что-то заметить в Павлике, и это было так стыдно, что как можно скорее следовало уезжать.

Подивилась мама, поспорила с любимцем, но, по обыкновению, прекословить не решилась. Еще бы, последний год — это не шутка. Павел-восьмиклассник подвел такие резоны, так логарифмами мать напугал, что живо стали укладывать чемоданы.

Тетка смотрела, смотрела — и разревелась.

— Старая я делаюсь, Лизочка, становится страшно жить в одиночестве, хоть бы женился скорее Павлик да в деревню приезжал.

Сурово и презрительно покосился на тетку восьмиклассник. Жениться!.. — какая глупость. Нет, он не женится, теперь уж совсем не женится… И в сознании всплыло тенями призывающее бесконечно милое лицо.

«Жди меня. Я приду»…

Утомителен был путь, тягостны остановки, но уж в том было хорошее, что отступились сны. Вытесняли их пестрые путевые картины: то овраги, то реки, то деревни с их шумом и суетою — не давало все это оседать на душе ночным теням, уставала голова, уставало сердце, да и жара подавляла, притупляя ощущения.

В первую ночь в городском доме спал Павлик несмущенно и крепко. Неприятно было в городе сейчас лишь то, что в первый же день, в самый момент приезда, столкнулись они с Зиночкой Шевелевой, поселившейся напротив и тоже на днях приехавшей из деревни.

130
{"b":"945686","o":1}