Конечно, то, что росло на верхней губе, еще. нельзя было назвать усами, но волоски лоснились как атласные и зацепить их пальцами было возможно без труда.
— Пожалуй, старик все-таки велит побриться, — громко сказал Павлик и «покрутил» усы. Мама стояла около с чашкой молока.
— Что это у тебя, не лихорадка, Павлик? — беспокойно спросила она. — Глаза горят, как в жару.
Павлик поглядел на мать и улыбнулся с сознанием превосходства: все же как-никак, а мама была женщиной. А он, Павел, с сегодняшнего дня мужчина.
Он весь день чувствовал в себе прилив какой-то новой мужской силы. Раньше, еще вчера, он был застенчив, и часто краснел — теперь же ему казалось, что он никогда более не покраснеет, во всю жизнь, что бы ему ни пришлось увидеть.
И нарочно, с целью показать свое мужество, он вышел на улицу из дому и стал ходить, заложив за спину руки, так смело заглядывая в лицо проходившим барышням, что те диву давались: что это с ним.
— У вас, Павлик, очень сильно «усы выросли, — громко сказала ему восемнадцатилетняя Тоня, дочь письмоводителя гимназии.
Лаская Павлика острым и нежным взглядом, она проходила с отцом под руку, направляясь в гости к соборному протодьякону. Она первая увидела усы Павлика и поздравила его, а сам письмоводитель лишь потер, по обыкновению, переносицу и сказал свою обычную, всем известную фразу:
— Ох, печень моя и поченька! О-хе-хе!
И весь день до вечера не покидало Павлика желание быть смелым, мужественным и крепким. Вечером, когда он прощался с матерью, по давнему обыкновению, на сон грядущий, ему вдруг стало стыдно перекрестить ее, как это он делал обычно. Сон в эту ночь пришел к нему крепкий и спокойный, никто не приходил к новоявленному мужчине и не беспокоил его своим появлением. Он спал крепко, беззаботно и мужественно, несмотря на то что завтра начиналось ученье в гимназии, в последнем классе, за которым — конец школе.
45
В первый же день начала ученья на своем обычном месте в классе появился пропадавший где-то все лето Василий Пришляков.
Правда, обычным было лишь его место на парте и угрюмая ироническая усмешка, все остальное было необычным даже в нем, этом Нелюдиме. Он явился в гимназию худой и вытянутый, как некормленый жеребенок; лицо у него и руки были совсем черного цвета, и странно — не только руки его были в мозолях, но какие-то жесткие шишки, похожие на мозоли, были разбросаны по его лбу и щекам.
— А ты очень похудел за лето, Вася, — дружелюбно сказал ему во время большой перемены Павлик.
— Похудеешь, коли все лето гнул спину, — глухо и раздраженно ответил Пришляков. — Ведь я из уезда в город пехтурой припер!
— Это зачем же «пехтурой»?
Ироническая усмешка раздвинула губы Нелюдима.
— Затем, что не было денег… Известно, вы барчуки!
Они сидели в конце коридора за невысокой оградой, которую устроило гимназическое начальство для продавщицы завтраков вольным гимназистам. Пожилая тучная женщина (говорили о ней — дальняя родственница директора) сидела на табурете за столом, на котором были разложены булки, пончики, бутерброды и расставлены кружки молока. По глухоте своей и равнодушию ко всему она была вполне безопасна для беседы, и Павел говорил с приятелем, нисколько не чинясь.
— Мне сказал как-то Станкевич, что ты с одного урока перешел на другие, — сказал Павел.
Лицо Пришлякова побурело, отчего странно побелели желваки на щеках. Павел смотрел на эти желваки, и ему было жалко. Василия; хотелось спросить его, что это за шишки у него на лице, но заговорить об этом Павлик не решался.
— Станкевич — сволочь! — кратко ответил Нелюдим и плюнул в угол.
Как ни был равнодушен к своей «былой любви» Павел, все же характеристика эта его обидела.
— Почему же «сволочь»? — переспросил он.
— Потому что богатенький.
Несколько секунд между друзьями стояло молчание.
— По-твоему, значит, все богатенькие — сволочи?
— Все. Или почти все.
Павел нахмурился.
— Ну, знаешь, это уже нехорошо, — убежденно проговорил он и поперхнулся от волнения. — Чтобы все богатые были сволочи! Не понимаю. Это уж ты неладно сказал, Вася.
Костяное лицо Пришлякова сморщилось, и щеки на скулах, всегда втянутые внутрь, втянулись до того, что на костях точно напружинилась кожа, готовая лопнуть.
— А ты чего за богатых распинаешься? — колко спросил он Павлика, — Сам богач, что ли?
— Нет, я не богач, — ответил Павел и повторил раздельно: — Нет, я, конечно, не богатый, но странно же в самом деле всех богатых сволочами обзывать!
— А ты думал о том, как у богатых появляются деньги? — угрожающе спросил Нелюдим и даже рот раскрыл, точно собирался проглотить Павлика.
Павлик отодвинулся — и для безопасности и в растерянности. Он действительно еще ни разу не подумал о том, откуда у богатых являются деньги. Он вообще не думал о деньгах, может быть, потому, что у него, в частности, и не было их, — ведь те знаменитые бабушкины триста двадцать рублей (к тому же изрядно поубавившиеся на разные нужды) были единственным его капиталом. Но все же он не мог отрицать, что иметь деньги удобно и приятно: всегда можно было купить маме пакетик винограда, коробку тянучек с улыбавшейся красавицей на крышке, наконец, проехаться, на страх врагам, на извозчике по главной улице… Но чтобы совокупность этих денег превращала человека в сволочь, Павел никак не мог себе представить.
— Не думал? — повторил над его ухом с еще большей угрозой Пришляков и качнул вихрастой головой сверху вниз.
— Не особенно! — растерянно, совсем по-детски пискнул Павлик.
— Вот то-то и оно! — уже примиреннее проговорил Нелюдим и повел на друга пестрыми глазами. — А все-таки стыдно это: дожить до семнадцати лет (Пришляков проговорил это так, точно хотел выразиться: «Дожить до седых волос») и не знать, откуда у людей появляются деньги! Да деньги — и всякое имущество, не нажитое трудом, — воровство и грабеж!
Несколько секунд Павлик сидел перед ним молча с раскрытым ртом, в котором торчал закушенный пончик.
— Ну, уж это безобразие! — осипшим голосом возразил он, сделал усилие, чтобы проглотить булку, не смог — и начал давиться. Лицо его посинело, глаза выкатились так страшно, что даже Нелюдим испугался.
— Э, да и дурняга же ты в самом деле! — крикнул он на Павла и стал стучать ему по спине кулаком с целью протолкнуть пищу.
И так как растерянный Павлик начал от натуги икать, то Пришляков бросился к нему с кружкой и стал вливать молоко ему в рот.
— Глотай молоко! Глотай молоко! — испуганно кричал он, да так громко, что услыхала даже молочница.
Общими усилиями они привели Павлика в нормальное состояние.
— Никогда больше не буду говорить с таким фитюком о политике! — объявил Пришляков.
И опять не понял Павлик.
— А разве деньги — политика? — отдышавшись, спросил он, затирая на груди куртки следы пролитого молока.
— Деньги, друг мой, и есть самая главная политика во всем мире! — эффектно заявил Нелюдим и хотел подняться, так как пробил звонок на занятия.
— Ну, нет, этак уж нельзя! — вдруг запротестовал Павлик и потянул приятеля за рукав. — Раз ты наговорил мне про сволочей, то обязан все разъяснить!
— Потом разъясню: слышишь, звонок — кончилась перемена!
— Нет, уж пожалуйста, коли начал, доканчивай сейчас!
— Но учитель придет…
— Пускай придет. Сначала докончим, потом явимся.
Пришляков посмотрел на Павла уже заинтересованными глазами. Не ожидал он от «фитюка» такого азарта.
— А чтоб учитель не наказал, пойдем в уборную и там договорим. Придем вместе— скажем: животы болели.
Оба входят в уборную и, так как там все шныряет помощник классного наставника, приглашающий на уроки, для вида расстегивают кушаки и садятся.
— Что, сразу у обоих животы заболели? — раздраженно осведомляется помощник наставника и крутит головой.
— Да, сразу, — по обыкновению дерзко отвечает Пришляков.
— Удивительно: как только урок математики — начинаются боли, — ехидно добавляет наставник. — Стыдитесь: взрослые.