Литмир - Электронная Библиотека

Как это странно было, странно и тревожно: живет один человек, и уходит, и умирает, а другой остается жить на его месте — спокойный, радостный, довольный, несмотря на то что прежний невозвратно ушел… разве это не страшно в мире, если приникнуть мыслью к этому?

Ведь никогда еще на земле
Не соединялись двое полюбивших.

Это было подчеркнуто, в этом было главное, весь смысл и ужас заклятия: именно в том, что «никогда двое полюбивших не соединяются на земле»… было самое страшное в жизни.

— Тася, Тася! — вдруг беспомощно закричал Павел, и тотчас же перед его взглядом сверкнула молния, осветившая все, а в сердце стало пусто, и в глазах померкло пламя свечи…

Когда он пришел в себя, над ним склонялось встревоженное лицо матери, а подле стояла обескураженная Пелагея.

— Нет, Павлик, мы непременно поедем в деревню, — решительно сказала Елизавета Николаевна. Ее голос звенел строго и беспокойно. — Ты утомился от экзаменов, надо непременно в деревне отдохнуть.

— Да я ничего, мама, — попытался возразить Павлик, а мать опять наклонилась над его постелью и добавила тише, чтобы никто не услышал:

— И, пожалуйста, еще… Не пиши по ночам стихи.

26

Среди ночи Павлик просыпается и начинает думать. Да, он и в самом деле устал от экзаменов, но кто это написал там, на печке, кто?

Не может быть, чтобы написала это Зиночка Шевелева. Хотя и ясно было из надписи, что писала девушка или женщина, вернее даже девушка, но не Зина же это, насмешливая, пустая Зиночка, которая умела только дразниться! Это мог написать лишь поэт.

— Если не Зина, то кто же? — вслух спрашивает Павел и сейчас же приникает к подушке.

Он сказал громко, и в соседней комнате зашевелилась мать, он опять разбудил ее, она станет тревожиться. Нет, лучше быть неподвижным, пока она не заснет.

И снова неподвижен Павлик и лежит, стараясь дышать тише, а в голову снова вклинивается мысль: «Кто написал и зачем?»

«Никогда еще на земле не соединялись двое полюбивших». Разве он не думал об этом? Разве это не есть мысль? Нет, конечно, эта мысль его, его мысль, и ничья больше, это мысль его души, песнь его сердца, тайная, единая мысль, с которой он жил, с которой ходил по земле, которая явилась в нем, как только он увидел свою единственную Тасю. Правда, он еще не умел оформить эту мысль в сознании, но она мгновенно внедрилась в его сердце, вошла и осталась в нем с тем, чтобы никогда не уйти.

Тася — вот кто внушил ему эту мысль. Еще при первом взгляде в ее строгое, прекрасное, исполненное скорби лицо он почувствовал, что она — олицетворение этой мысли. И вот Таси нет около него, нет — и не будет; она ушла, она никогда с ним не соединится, и, однако, она в нем, с ним, в его сердце отныне и до века, навсегда, до смерти — она одна.

«Никогда еще на земле не соединялись двое полюбивших…»

Отчего это так в жизни? Кто сделал так? Кто вдохнул в сознание эту жуткую, отравляющую радость мира мысль?

Ведь он, Павел Ленев, потерял свою Тасю еще весною, той пасхальной ночью; он тогда еще почувствовал, что потерял ее и простился с ней навсегда; и он будет всегда чувствовать, что никогда ее не найдет и никогда с нею не соединится… Он будет жить — и будет всегда ощущать пустоту в своем сердце, сколько бы ни видел он женщин и девушек, сколько бы ни «любил» их, ибо она только одна, она единственная, неповторимая — и «никогда еще на земле не соединялись двое полюбивших».

Да кто это, живой и чуткий, принес в своем сердце эту прекрасную и жуткую, как смерть, мысль о недостижимости абсолютно прекрасного, абсолютного счастья? Может быть, именно потому так прекрасна любовь, что она недостижима во всем совершенстве? Может быть, если б она была достижима, в мире не было бы никакой поэзии, и все поэты должны были бы смолкнуть? Ведь если кто-то нашел идеал, что оставалось делать на земле дальше? Если кто-то полюбил совершенно, зачем было стремление к совершенству в целом? Рай на земле был бы достигнут, зачем же было дальше его искать, зачем биться за него, страдать и исходить кровью?

И тихо встал Павел и, тихо ступая, чтоб не разбудить маму, достал свою зеленую тетрадку и подошел с ней к окну и при бледных тенях рассвета начал водить по бумаге карандашом.

Рука его дрожала, записывая нервные, волнующие, захватывающие сердце мысли; все сердце его дрожало, исторгая, казалось, ясные, неоспоримые слова, и, напрягая зрение, он стремился закрепить в нем навсегда то, что было наконец понято, наконец высказано, наконец-то написано.

Но когда встало утро, и с розовым лучом солнца вторгся летний рассвет, и Павел снова приник к написанному, ничего нельзя было разобрать в прыгающих, бесформенных, непонятных строках. Не была в них ясна ни одна буква, ни одно слово, ни одна строка, ни одна мысль. Как ни приникал к начертаниям Павлик, были видны только непонятные черточки, непонятные знаки.

И, вздохнув, Павел сложил и спрятал тетрадку: он понял, что никто еще на земле не мог записать то, что бродило в его сердце, никто не мог высказать, — бессилен и он.

Все это принадлежало будущему, новым, прекрасным, счастливым людям, но от этого то, что бродило в сердце, было не менее прекрасным.

…Следующие дни смирили и сгладили волнения ночи, но внедрившаяся в сердце Павлика мысль не выходила из него. Она словно звенела в крови, производя опьянение и рождая страх.

И на третью ночь Павел не выдержал и, взяв полотенце, подошел к печи. Оглянувшись на дверь матери, он тихо смочил полотенце водою и начал с бьющимся сердцем стирать таинственную надпись. Зажечь огонь было, конечно, нельзя — пробудилась бы мама и начались бы снова расспросы, но и в дымном сумраке предутра было можно заметить, как жуткая надпись исчезла с изразца. Успокоенный, Павлик едва добрел до постели, упал на подушку и крепко, без видений, заснул.

Проснулся он облегченный, радостный тем, что ему теперь лучше. Первый взгляд его обратился к знакомому месту печи. Надписи не было, и он весело засмеялся, почувствовав, что тревога сошла с души. Но ощущение легкости не было продолжительным: подойдя ближе, он отступил в волнении. Не карандашом были написаны строки, а чем-то острым. Да, чернь надписи стерлась, но и на скудном свете утра ясно различимы тени в царапинах изразца — и снова выявлялась неистребимая мысль… она явилась и сияла, и не было возможности изгладить ее, вытравить, уничтожить, стереть.

В жутком любопытстве провел Павлик по изразцу рукавом. Снова как будто бы сгладились, но через мгновение снова поднялись и ожили буквы надписи. Как ни смывал Павел водою, во впадинах изразца оттенялись неизгладимые буквы, и оставалось только отступить и навсегда смириться перед тревожащей необоримой властью их.

И проходили дни, и порою, конечно, сглаживались эти странные ощущения: ведь недаром же высказался прекрасный поэт: «В тревоге мирской суеты». Павлик, казалось, надолго забывал тревожные призывы надписи и смеялся, радуясь просто тому, что он живет и дышит под солнцем, что ему шестнадцать лет, что в небе бегут облака, а в лесах поют птицы… Но как-то разом, неумолимо-внезапно наступало на него прежнее, и мысль — тревожная, единственная — захватывала его, сладко и больно ломая сердце.

В конце июня из деревни прибыли лошади, и Павлик с матерью поехали в Ленево.

27

Еще более неприветным, еще более неуютным показался Павлику деревенский дом, но удержало там его с матерью, правда ненадолго, новое событие: умер душевнобольной дед, отец Елизаветы Николаевны и тетки Анфы. Неинтересен и неприятен был он, этот старик, не хотелось о нем думать и помнить, но приехал Павлик в деревню, и назойливо стали перед ним желтое восковое лицо сумасшедшего, его обрубленный палец, его дикие крики:

— Первая — пли!

Неприязненно встретил Павла и дед. Глаза его метнули искры, точно Павлик был в чем-то перед ним виноват. И бульдегом в карман дед спрятал костистой рукой, и жевал губами так строго, точно хотел Павлика съесть. Поглядел Павел в эти рачьи глаза, окаймленные вспухшими сине-багровыми веками; ведь был когда-то кавалерийский офицер, влюблявший в себя женщин, увезший у польского магната красавицу дочь и безжалостно бросивший ее, когда она ему надоела. Как могла эта сухая окостеневшая развалина зваться когда-то человеком; или таков закон жизни, бессмысленный закон смены материи, безжалостный, не щадящий ни гения, ни тупицы закон?..

107
{"b":"945686","o":1}