И наконец, последний вопрос о материальной базе будущего Союза писателей. Надо сделать все, чтобы обеспечить вашу работу. Вот мы построим литературный институт...
Вашего имени, Алексей Максимович, – говорит Сталин, поворачиваясь к Горькому и дружески кладя ему руку на плечо.
В этом институте будет воспитываться та молодежь, о которой я говорил, кадры новые. Вокруг института – мы место выберем где-нибудь хорошее, возле города – надо создать поселок, что ли...
– Писательский городок, – подает кто-то реплику.
– Надо, может быть, гостиницу, чтобы в ней жили приезжающие из республик писатели, столовую, библиотеку большую, на миллион томов для начала, все нужные учреждения. Мы дадим на это средства. Это обойдется недорого. Это все с лихвой окупится. Обо всем этом должен заботиться будущий Союз писателей. Об учебе, об организации поездок писателей и т. д.
– А с бумагой как? – задают вопрос.
– И с бумагой можно устроить. Это все дело Оргкомитета. Обо всем этом должен позаботиться Оргкомитет или Союз писателей. Нельзя норовить свалить все на правительство или ЦК. Вот тут говорили, что Союз писателей – это не профессиональный союз. Почему не профсоюз? Почему он не должен заботиться о всех сторонах жизни своих членов? Ну, вот все, что я хотел сказать.
Сталин садится, и сразу шум и движение возобновляются с новой силой. К возбуждению вином прибавилось возбуждение речью. Настроение приподнятое. Снова звенят стаканы. Сталин щедро подливает соседям. Я обхожу стол позади Сталина, Горького и Ворошилова и подсаживаюсь к Молотову.
– Выпьем за здоровье товарища Сталина, – кричат несколько голосов.
На этот раз все дружно поднимаются и пьют за здоровье Сталина. Кто-то снова запевает песню. Шум, шум.
– Выпьем за самого скромного из писателей, за Мишу Шолохова, – кричит Фадеев, который уже сам изрядно выпил.
Сталин снова встает с бокалом в руке.
– За Шолохова! Да, я забыл еще сказать вам. Я хотел сказать еще о том, что производите вы...
Сейчас Сталин опять иной. Он говорит застольное слово.
Он тамада. Он шутит.
– Есть разное производство: артиллерии, автомобилей, машин. Вы тоже производите товар. Очень нужный нам товар. Интересный товар. Души людей. Тоже важное производство. Очень важное производство – души людей.
Ворошилов тут и подает свою реплику, о которой я уже сказал. Киршон тоже что-то хочет вставить. Но Сталин, кажется, не хочет замечать метафорической остроты своего определения. Он развивает его дальше.
– Все производства страны связаны с вашим производством. И оно невозможно без того, чтобы не знать, как человек входит, как он участвует в производстве социализма. Вот тут кто-то правильно говорил, что писатель не должен сидеть на месте. Он должен знать жизнь страны. (Сталин кивает рукой приблизительно к тому месту, откуда выступал Никулин.)
– Это Никулин сказал, – подаю я реплику.
– Правильно сказал Никулин. Человек перерабатывается самой жизнью. Но и вы помогите переделке его души. Это важное производство – души людей. Вы – инженеры человеческих душ. Вот почему выпьем за писателей и за самого скромного из них, за товарища Шолохова!
Сталин снова садится, и снова возобновляется общий шум. Впрочем, шум теперь не утихает окончательно и во время выступления Сталина. Многие его даже не слушают. Все переговариваются. Пьют. Ходят. Курят уже в столовой. Я и Катаев беседуем с Молотовым и Кагановичем. В конце стола несколько человек затягивают песню. Киршон, Леонов, Авербах осаждают вопросами Сталина. Вечер теперь теряет свои очертания и как бы течет по нескольким руслам. Я силюсь не упустить из внимания, что там говорит Сталин. Горький молчит. Но мне мешает шум, общее рассеяние, отдаленность от Ста-
лина тремя людьми. Сталин же оживлен и готов вести беседу дальше. Теперь он ведет вечер и охотно отвечает на все вопросы. Он даже приветлив, как в своей компании.
– Товарищ Сталин, а как вы смотрите на роль мировоззрения, – спрашивает Киршон.
Сталин начинает отвечать сидя, но тотчас встает, чтобы все его слышали.
– Вы говорите: диалектический материализм, диалектика. Можно быть хорошим художником и не быть материалистом-диалектиком. Были такие художники. Шекспир, например.
– И Пушкин, – добавляет Никифоров.
Авербах громко:
– Да, но мы хотим создать социалистическое искусство, товарищ Сталин.
Никулин:
– Смотрите, смотрите, не успели его еще ввести в Оргкомитет, а он уже кричит, и кричит уже на Сталина.
Все хохочут. Но Сталин продолжает спокойно:
– Мне кажется, если кто-нибудь овладеет как следует марксизмом, диалектическим материализмом, он не станет стихи писать, он будет хозяйственником или в ЦК захочет попасть. Теперь все в ЦК хотят попасть.
Общий смех.
– Разве поэт не может быть диалектиком? – спрашивает Лугов-ской.
Сталин:
– Нет, может. И хорошо, если он будет диалектиком-материалистом. Но я хочу сказать, что, может быть, ему не захочется тогда стихи писать. Я шучу, конечно. Но вы не должны забивать художнику голову тезисами. Художник должен правдиво показать жизнь. А если он будет правдиво показывать нашу жизнь, то в ней он не может не
заметить, не показать того, что ведет ее к социализму. Это и будет социалистический реализм.
Это выступление Сталина явно окрашено в полемические тона против рапповцев. И заострено из педагогических соображений, как, впрочем, и многое на этом вечере (в частности, резкая поддержка Сейфуллиной). Сталин исправляет рапповские лозунги в нашем писательском сознании, подчас даже насмешливо. Снова встает Сталин:
– Вот все выступают против старого – почему все старое плохо? Кто это сказал? Вы думаете, что до сих пор все было плохо, все старое надо уничтожить? А новое строить только из нового? Кто это вам сказал? Ильич всегда говорил, что мы берем старое и строим из него новое. Очищаем старое и берем его для нового, используем его для себя. Мы иногда прикрываемся шелухой старого, чтобы нам теплее было. Будьте смелее и не спешите все сразу уничтожать.
А.М. Горький при этих словах вынимает из пиджака опять свои записки. Он надевает очки и что-то ищет в них. Потом, найдя нужное место, он сидя читает глуховатым своим голосом слова Ленина, сказанные Кларе Цеткин о старом и новом искусстве. Видимо, Алексей Максимович не досказал всего, что собирался сказать в своем вступительном слове. Сейчас он довольно улыбается.
– Вот-с, наши-то товарищи литераторы, видимо, не читают полезные книги и хотят пролетарское искусство в хутор выделить. Очень правильно сказано – будьте смелее и не спешите все сразу уничтожать.
Сталин сейчас сидит, расстегнув наверху френч, откинувшись на стуле, дымя своей трубкой. Видимо, он утомлен общим беспорядком. Он выговорился.
Просят Луговского спеть русские заклинания и приговоры. Лу-говской поет. Красиво поет. Опять Фадеев начинает свои частушки «вышла Дунька за ворота». Поздно. Четыре часа утра. Наконец гости дружно поднимаются. Все, во главе с Горьким, тоже поднимаются и провожают Сталина, Молотова, Постышева, Ворошилова. Постышев поразительно скромен. За весь вечер он, кажется, не произнес ни одного слова, стараясь держаться в тени. Тоже как Шолохов. Сталин
часто искал глазами Шолохова, и когда пил за его здоровье, и раньше, когда беседовал с писателями об образе Григория Мелехова.
– Мелехова, – говорил Сталин, – нельзя считать типичным представителем крестьянства. Белые генералы не могли назначить командовать дивизией крестьянина без офицерского чина. А у казаков это могло быть. Спросим про казаков у Шолохова.
Но Шолохова рядом не оказалось. Когда Сталин уходил, мне запомнилась такая сцена. Рядом с Горьким стоял Авербах, и Сталин, показывая на него, сказал Горькому:
– Этот человек на меня сердится. А я его побил по пословице «за битого двух небитых дают».
Запомнилось еще, как Горький прощался со Сталиным, целуясь по-мужски в усы. Горький, высокий, наклонялся к Сталину, который стоял прямо, как солдат. Глаза Горького блестят, и он стыдливо, незаметно смахивает слезинку в сторону.