Брюсов – профессор, ученый, ректор института – как бы заслонил в те годы для многих Брюсова-поэта. К тому же поэзия Брюсова стала мишенью в развертывавшейся литературной борьбе для самых различных групп: в ней действительно было немало уязвимого. Однако по содержанию своему стихи Брюсова запечатлели некоторые характерные черты времени, уловили «носившиеся в воздухе» идеи и мотивы.
Брюсов не только раньше многих в советской поэзии сумел подхватить и «выразить героико-эпическую сторону нашей революции (в таких стихах, как «Третья осень», «Нам проба», «Советская Москва», «От Перикла до Ленина» и т. д.), ее интернациональный смысл, но и выразить национальные черты ее, чувство патриотизма советского человека. Иногда, впрочем, в этой теме у Брюсова можно услышать своеобразные мессианистские нотки («Вся Россия верна мечте»):
Что прежняя сила жива в ней,
Что, уже торжествуя, она
За собой все властней, все державней, Земные ведет племена.
(1920)
И в то же время (в противовес пролеткультовским стихотворным абстракциям) Брюсов дает читателю осознать и ощутить историческую обусловленность, глубокую народность пролетарской революции. Он пишет в стихотворении «Только русский»:
Тот, кто выпил полной чашей Нашей прошлой правды муть, – Без притворства может к нашей Новой вольности примкнуть.
(1919)
И поэт далее говорит: «Вникни думой терпеливой в новый, пламенный язык... В нем теперь – простор надежде, в нем – свободный человек».
Хотя поэтическая мысль Брюсова от стиха к стиху вьется довольно прихотливым узором, в его стихотворных размышлениях о революции есть неизменное постоянство, есть чувство исторического размаха событий, сознание остроты классовой борьбы, пафос труда и пафос народного героизма («Пусть гибнут троны, только б дух народа, как феникс, ожил на костре столетий»). Стихи Брюсова о Ленине («После смерти В.И. Ленина», «Ленин» и др.) проникнуты глубоким пониманием всемирно-исторического значения вождя нашей революции. Брюсов пишет о Ленине как о первом человеке всех времен и народов истории:
Земля! Зеленая планета!
Ничтожный шар в семье планет!
Твое величье – имя это,
Меж слав твоих – прекрасней нет!
(1924)
Поэтические размышления Брюсова о революции и судьбах России и других народов мира (на фоне привлекаемых для этой цели исторических примеров прошлого) проходят красной нитью через все книги Брюсова дооктябрьских лет. По своему жанру эти поэтические размышления Брюсова иной раз облекаются в форму оды, но чаще всего дают эпическое созерцание мира. В них больше мысли, чем чувства.
Стихи эти тяготеют к тому, чтобы стать «научной поэзией», поэзией, выражающей (хотя бы и в пышных, книжных формах) научнообъективное восприятие мира. Эта тенденция рельефно обозначилась в книге Брюсова «Дали». В предисловии к ней автор пишет: «...Поэт должен, по возможности, стоять на уровне современного научного знания и вправе мечтать о читателе с таким же миросозерцанием. Было бы несправедливо, если бы поэзия навеки должна была ограничиться, c одной стороны, мотивами «о любви и природе», с другой – «гражданскими темами»12. В связи с этим положением Брюсов в «Далях» избирает, с одной стороны, чисто научную (и даже узко научную) тему, а с другой стороны – апеллирует и к более узкому кругу читателей.
Эта новая тема, поэтически вдохновившая Брюсова, – принцип относительности Эйнштейна, в те годы (в 1921–1922) приобретшего особую популярность в России. В восприятии Брюсова эйнштейновское учение (имеющее, как известно, сугубо математический характер) превращается в некую поэзию относительности и в то же время равноправия всех форм бытия. В целом ряде стихотворений («Загадка Сфинкса», «Легенда лет», «Принцип относительности», «Nihil», «Мы и те», «Разочарование» и т. д.) Брюсов варьирует один и тот же поглотивший его воображение мотив: «Что мы? – капля, в вселенную влитая, нить, где взвита в бездонность основа!»; или: «Наши мечты и мысли – жалкий товар, и вы, и мы, и я, не докинул никто их до звезд никогда!»; или: «Я был? я ли не был?.. И были и небыль – цветное круженье молекул в мозгу...» Все эти рассуждения в духе релятивизма и агностицизма Шпенглера приводят к логическому выводу о конечной бессмысленности человеческих усилий и знаний: «Искать? чего? – крупинки в вихрь вселенной не вдвинуть!» С этой космической, вневременной высоты история представляется Брюсову не осмысленной борьбой человечества за культуру и высшие формы жизни, а сменой огоньков, «плошек», «песчинок», событий и героев, равнозначных перед лицом тысячелетней жизни Космоса. В стихотворении «От Перикла до Ленина» Брюсов писал:
И дерзкие светы Лобачевского или Маркса, Состязания и песни столетий и стран, – Быть может, лишь плошки там, с красного Марса, С песчинки, что мчит вдаль Альдебаран.
(1921)
Правда, с той непоследовательностью и противоречивостью, которая вообще характерна для Брюсова-поэта, он в следующей книге «Меа», книге, во многом остающейся в кругу прежних мыслей и настроений, уже писал:
Так сдаться? Нет! Ум не согнул ли выи Стихий? узду не вбил ли молньям в рот? Мы жаждем гнуть орбитные кривые, Земле дав новый поворот.
Не листья в осень, праздный прах, который Лишь перегной для свежих всходов, – нет!
Царям над жизнью, нам, селить просторы Иных миров, иных планет!
(1924)
Так, отталкиваясь от слов Гомера, сравнившего людей с «листьями в осень», Брюсов в конце концов находит некий оптимистический выход для человечества в слиянии его исторических и космических задач. В своем стремлении создать «научную поэзию» Брюсов, однако, то и дело покидает почву подлинно научного мышления, колеблясь между историческим и вневременным подходом к миру, между реализмом и релятивизмом. Корни последнего, как известно, тянутся в далекое прошлое Брюсова. Тяготея ко всему грандиозному и величавому в истории, увлекаясь архитектурой целых эр и периодов в жизни народов, Брюсов поэтизировал героику и эпос. Следует указать в этой связи на характерную черту поэзии Брюсова: ей почти чужд мотив гуманизма, любви к конкретному человеку, что составляло внутренний пафос поэзии и Маяковского, и Есенина. У Брюсова едва ли можно найти два-три стихотворения, в которых слышится живая тревога о живом человеке (как, например, в «Стихах о голоде», 1922). Исторический релятивизм Брюсова (навеянный и усиленный теорией Эйнштейна) иногда перекликается с теориями рождающихся и умирающих культур О. Шпенглера), чья книга «Закат Европы» появилась в годы, когда создавались «Дали» и «Меа». В частности, Шпенглер писал, что история и наука о Космосе (астрономия) лежат рядом, присущи одному и тому же культурно-историческому типу (например, фаустовскому)13.
И все же, несмотря на обильную дань, отданную идеализму, Брюсов явил образец поэзии, в основе которой лежит не непосредственное впечатление, не образ человека с его живыми восприятиями, а лежит мысль, питаемая различными научными теориями. Однако перед нами не та поэзия, родоначальником которой является еще Лукреций Кар. У Брюсова другое это не поэтическое изложение философских теорий. Здесь поэзия душевных состояний, вызванных толчками новых открытий в различных областях науки (физики, химии, истории, археологии и т. п.). Беда Брюсова была в том, что его поэзия слишком была пропитана книгой, памятью о пережитом не только им самим, но и пережитом другими людьми и народами. Его подавила история (в том смысле, как Маркс говорил,
что «мертвые хватают живых»). И выход из этого состояния Брюсов искал в двух направлениях – и в развитии чувства настоящего, конкретного, рождающегося нового (во всей своей советской работе), и в развитии чувства надвременного (в поэзии космического). Неоднократно возвращается Брюсов к этой «власти памяти» в своих стихах советских лет.
Книг, статуй, гор, огромных городов,
И цифр, и формул – груз, вселенной равный, Всех опытов, видений всех родов, Дней счастья, мигов скорби своенравной, – Груз, равный вечности в уме! – на чьей Груди я не дрожал во сне надменном?