Литмир - Электронная Библиотека

Мы обошли этот дом со всех сторон. Мы увидели, что литературный конструктивизм – это только совсем маленькая часть величественной картины социалистического конструктивизма.

Для нас конструктивизм в литературе явился только поводом прислушаться к более значительным явлениям культуры. Это только один из многих отзвуков развертывающихся событий мирового масштаба. Смысл их в том, что культура мира вступает в новую, высшую свою фазу. Смысл их в том, что история поворачивает земную ось под новым углом, ближе к солнцу. Смысл их также и в том, что никому еще не ведомый народ – тот с «глазами ящерицы», о котором Геродот рассказывал Периклу, – этот народ первый начал строить социализм на земле.

Август 1927

1 Речь идет о сборнике ЛЦК «Госплан литературы», под редакцией Корнелия Зелинского и Ильи Сельвинского, изд. «Круг», 1925 г.

2 См., например, ст. Л. Троцкого «Интеллигенция и социализм» соч. Том XX, стр. 452.

ЕВРОПЕЯНКА

О Вере Инбер

Париж. Вечереющие улицы наполняются легким персиковым туманом. Это краски Пювис де Шаванна, это жемчуг, растворенный в уксусе великого Вавилона. В маленьком переулке, похожем на венецианский канал, где поблескивающий асфальт налит, как тугая черная вода, загорается мотор автобуса. Вот щелкают деревянные планки жалюзи, консьержки, пряча засученные руки под фартуком, выглядывают из дверей, и редкие прохожие останавливаются на тротуаре. Быстро импровизируется маленькая французская толпа, которая, как всякий французский коллектив, по-гальски шипуча и будто празднична.

Из чопорного католического пансиона-отеля, что наискосок, в слегка интимном туалете, запахивая на ходу пестрый халатик, выбегает маленькая француженка. В ней столько изумительного парижского оживления, смеси беспричинного любопытства, грации и веселости, что две русские дамы, проходящие мимо, не могут не остановиться, чтобы, улыбнувшись, одна не сказала другой:

– Посмотри, вот это настоящая француженка. C'est une vraie parisienne.

Эта француженка была Вера Инбер.

Это было в 1912 году, и, может быть, уже тогда на улице Св. Якова в русской типографии наборщики набирали первую книгу стихов Веры Инбер – «Печальное вино». Собственно, почему оно было «печально», – это не совсем было ясно. Жизнь пышно раскрылась тогда перед молодой женщиной, но в то предвоенное время сладковатый вкус ущербности мира определял тогдашнюю поэзию. Хотя уже в литературных салонах раздался «простой, как мычание» рык Маяковского, хотя уже капризно, но чувственно и бездумно пел Игорь Северянин, но стиль Бальмонта, Блока, Белого, Сологуба считался общепризнанным комильфо. В «женской» поэзии царила Анна Ахматова. Символизм и настроения раннего декадентства уже подходили к своему историческому рубежу, сникали и гасли. Свою миссию –

дать европейскую интеллектуальную перспективу культурному росту «образованных кругов русского общества», питавшегося соками нашего переобновлявшегося и интенсивно шедшего вширь и вверх капитализма, – символизм в значительной мере выполнил, и выполнил добросовестно, богато, интересно. Однако под высоким философским куполом символизма начинало становиться несколько прохладно, мистически неуютно. Захотелось больше простой, пусть иногда неглубокой, душевной теплоты, большего житейского разнообразия, больше житейских впечатлений, пестрых и нежных, не нанизанных на умственный вертел, а скрепленных какой-нибудь остроумной максимой, легким узлом мысли, как завязывают носовой платок «на память». Так пришел Гумилев, его школа акмеизма. Она делала мир более интимным, более примиряющим и, вместе с тем, занимательным и неразгаданным.

Вера Инбер родилась на переломе, посередине.

Точно голос Гумилева сказал юной поэтессе, когда она («Читая Гамсуна») написала:

Я подарил ей ручного фазана,

С грудью пестрей, чем коллекция марок,

С хохлом густо красным, как кожица перца, Как туфли татарского хана,

И страсть своего неуютного сердца Вложил в этот яркий подарок.

Уже в первом поэтическом сборнике Веры Инбер мы на перекрестке литературных влияний от Блока и Гумилева до Виктора Гофмана услышим некоторые основные мотивы, которые целиком определят ее творческий образ. За неглубокой и слишком литературной «печалью» молодого «вина» поэзии дебютантки уже проступает некое своеобразное мирочувствование, некий свой порядок во взаимоотношении человека с миром.

На Западе часто рождаются такие нейтрально-эстетические характеры. Книги и города, древние культуры, «лепет римского фонтана» и железные метро, бросающиеся под землю, люди иных цветов и напевов речи отделяют сознание от системы локальных и конкретных ощущений, от чувства ответственности за данный угол мира. Это мироощущение характерно для значительного слоя европейской

буржуазной интеллигенции. Сознание простилается этим неуловимым, как тонкие духи, ощущением некоей мировой культуры, динамики внешней жизни, интеллектуальным историческим потоком. Оно служит как бы координатой, не ощутимой руками, но непоколебимой, как земная ось, ко всему, что совершается в окружающей действительности. «Я вижу несовершенства мира, – как бы говорит такое сознание, – классовую борьбу, горе людей и нищету, но я лично не очень завишу от всего этого, у меня ко всему тому есть от этого противоядие в чувстве особой дистанции между бытием и сознанием, какая создана во мне всем отстоем мировой культуры. Когда мне плохо, я принимаю, как пилюлю, эту «пищу богов». Мир тогда не ползет по швам, а гармонически обобщается и делается спокойнее».

Вот это нейтральное отношение к теме, к предметному ряду, что характеризует всю творческую манеру Веры Инбер, уже составляет определяющую черту ее первой книги «Печальное вино». «Нейтральность» эта, однако, – вовсе не равнодушие. Она – метод, она – независимость эстетического суждения, она – свобода лирического выбора. В самом деле, хотя «в семнадцать» лет «моя душа была маркизой», но эта маркиза совершенно литературная и ни в какой степени документом о сословном происхождении автора быть не может. «В семнадцать лет» у Веры Инбер отношения с окружающим миром еще вполне неопределенные, но иногда уже требующие ответа, который, однако, может дать только иное мировоззрение.

...Удары все слышней.

И сталь кричит сиреною больной. Рабочие смыкаются плотнее

И ласково и зло следят за мной.

Один из них мне крикнул комплимент, Другие засмеялись, но не громко.

Недлинный луч, желтее, чем соломка, Упал из кузницы в мое боа из лент.

И вечер тихо шел с Больших Бульваров. И эхо просыпалось от ударов.

Сравните это с позднейшим (из книги «Бренные слова»).

На темном камне греется, как муха, Рабочий, оглушенный тишиной.

Труд и то, что связано с трудовыми процессами, оборачивалось к поэтессе не своей жилистой стороной натруженных спин и мозговых усилий, а теплой и мирной эстетической оболочкой. Реальный предметный ряд как бы выключался или отодвигался вглубь, подальше, чтобы он чрезмерно яркими красками, голосом, страданиями и ненавистью не разрушил то лирическое облако, которое окутывает у Инбер вещи и дела мира сего.

Что суетные мысли и слова,

Как сердцу тосковать и ненавидеть,

Когда прозрачность неба такова,

Что можно ангела увидеть;

Когда в витринах: куклы голова, Плоды и книги, золото и ткани, – Как бы теряют тяжесть вещества От чьих-то нам невидимых касаний.

(«Горькая услада»)

Не изменить мир, а потребность утеплить мир, сделать его более уютным и комфортабельным – вот что определяет жизненную философию Веры Инбер. Чтобы должным образом распознать ее исторически, мы должны позволить себе небольшое отступление.

Ведь и все искусство дано нам, чтобы украсить мир. Вот Горький. Он всю жизнь стремился, чтобы «приподнять и приукрасить человека». Есть тысячи путей, которыми идет искусство. Неисчислимо сказано о них, но эта первородная забота художника есть материнская, интимная забота всего искусства. Эстетическая перспектива всегда искажает и ломает реальную, конструктивную перспективу действительности. Между «потной бронзой, стоящей на шкапу» и «рыбацким парусом на горизонте» поэзия устанавливает какую-то «связь, вянущую от догадок» (Сельвинский).

43
{"b":"944930","o":1}