Литмир - Электронная Библиотека

исходило меж людей, я инстинктивно стал искать в жизни природы гармонию и поэзию, как искали в ней роллановский Жан Кристоф или наш Михаил Пришвин.

Явление, которое тогда меня занимало, это была смена различных состояний в природе: и смена времен года, и смена дня и ночи. Я вставал на рассвете и отправлялся на опушку далекого леса, чтобы встретить доброго гостя человечества – солнце и увидеть, как его первые лучи брызнут по верхушкам осенней листвы. По собственному назначению я состоял инспектором муравьиных дорожек и, как бухгалтер, учитывал багровые и золотые листья, которые теряли деревья. Я сидел на каком-нибудь пеньке и следил, как полевая мышь заготовляет себе опавшие зерна с пашни на зиму. Я замечал время только потому, что солнце незаметно передвигалось на другую сторону, и по тому, как дождь давал мне понять, что в мире природы есть также свои трудности или перемены настроений. В сумерки я возвращался в свой одинокий дом, стоявший в полукилометре от соседей, и принимался готовить пищу себе и своей собаке. Вероятно, месяца два я не раскрывал ни одной книги, ни одной газеты. Первая книга, которую я раскрыл, после долгой разлуки со своей библиотекой, был Пушкин. Я читал Пушкина со слезами на глазах. И уже в новом свете я перечитал «Полтаву», «Коварность» и ряд других вещей. Так в лесу я прожил не два месяца, но целых два года. Это было особое время. Во всяком случае, говоря словами Торо, я в те годы рос, как хлеб в поле по ночам, открытый только небу над ним. Я существовал тем, что писал одну рецензию в месяц в журнал «Литературное обозрение», а свои житейские потребности я сократил до абсолютного минимума.

Наконец по вечерам я приступил к написанию «Истории советской литературы». И одновременно началось исчезновение целой вереницы героев моего повествования и превращение их во врагов народа.

Еще ни одна строчка из моей работы не была опубликована, как 2 апреля 1937 года в «Правде» появилась статья И. Лежнева «На новом этапе», где заранее объявлялось, что моя работа над историей советской литературы «внушает мало доверия». Автор статьи писал, что за это должны были взяться «раньше всего литераторы-коммунисты».

Я писал тогда в письме «Что за намек?», обращаясь к тогдашнему редактору «Правды» Л. Мехлису: «Неважно, кем будет написана история советской литературы – партийным или беспартийным литератором. Важно, чтобы сама история была партийной, большевистской.

Подождите немного. Дайте закончить работу. Если книга окажется пригодной, она будет издана к двадцатилетию советской власти. Работа эта, понятно, не только мое личное дело. Тогда и Лежнев сможет принять участие в ее обсуждении, хотя он, при своих критических «приемах», не очень-то разборчив в обращении с фактами. Но тогда, по крайней мере, налицо будет текст книги. А это иная почва для разговоров, чем ”намеки” и ”предположения”».

И вот книга закончена и поступает рецензентам Гослитиздата. Один из них в своей рецензии поставил мне на вид, зачем я для иллюстрации своих положений пользовался материалами и изданиями, которые Главлитом были изъяты из обращения в книжной торговле, библиотеках и т.д. Затем этот товарищ поставил передо мной вопрос о допустимости хранения дома журналов и старых газет, хотя бы для личного пользования.

Волна массовых репрессий подымалась в стране, и она каждый день смывала какое-нибудь имя в моей библиотеке. Ни один историк, пожалуй, тогда не смог бы сразу уловить следы людских исчезновений, в этом ночном потоке истории, еще немом и непонятном. Все же мне в те времена пришлось в письме (17 апреля 1937 года) на имя секретаря Правления ССП Г. Лахути и секретаря парткома ССП А. Кулагина ставить вопрос о необходимости изымать из своей частной библиотеки политически устаревшие материалы, подлежащие уничтожению и изъятию по получении соответствующих инструкций контрольных органов.

Когда через три десятилетия имена многих героев моего повествования вернулись, люди были реабилитированы, но и литература стала другая, и оценки снова изменились. Я пытался вот теперь (в 1962 году) напечатать хотя бы листов 5–6, например «Литературные картины тридцатых годов». И хотя в моем восприятии картины, написанные в 1936 году, не устарели и могли бы представить интерес для читателя, но дата под ними: «написано в 1936 году», – вызывала в редакциях какое-то невольное предубеждение, подобно тому как человек, только что спустившийся с трапа реактивного самолета, с недоверием отнесется к впечатлениям человека, видевшего пейзаж из гондолы воздушного шара. Жизнь мчится вперед. И сегодня это уже новый мир, которому не нужна ветошь прошлого.

Те годы, которые впоследствии получили наименование «годы культа личности», стены, подобные каменным, выраставшие между письменным столом писателя и печатным станком, разумеется,

отразились не только на моей работе. Это было общей бедой, как и уничтожение книг в библиотеках. И может быть, будущие историки помогут заговорить тем архивам, что остались. Художественная литература, отражавшая героическую сторону жизни, продолжала запечатлевать в образах те непреходящие человеческие ценности, какие создавал народ в ходе борьбы за коммунизм, вопреки всем противоречиям и трудностям на его пути. Сложнее было в критике, потому что этот жанр находился в более тесной и непосредственной зависимости от политической конъюнктуры. В годы «культа», еще с первой половины 30-х годов, в редакциях журналов, газет, издательств начинает складываться тот особый тип литературного правщика, который годами воспитывал у литераторов безропотность и привычку рассматривать сдаваемый в редакцию материал лишь как полуфабрикат. Конечно, неверна и другая крайность – отрицание значения редакционной помощи автору. Но это было время контрастов и перестраховок.

Так или иначе, и в последующие годы десятки статей и целые книги, столкнувшись с так называемыми редакционными соображениями, возвращаясь ко мне обратно в письменный стол. В общей сложности около 150 печатных листов из написанного мною осталось неопубликованным.

Еще перед войной я написал листов 12–14 «Очерка первых лет пооктябрьской советской литературы». Он обсуждался на заседании отделения литературы и языка Академии наук СССР, так как был написан по плану Института мировой литературы имени А.М. Горького. Я помню, как меня высмеяли такие почтенные, уважаемые мною академики, как, например, В. Алексеев, Жебелев, увы, и другие. Смеялись все. Вся аудитория. Только один (впоследствии погибший в лагере) И.М. Нусинов после заседания подошел ко мне и сказал: «Не верьте им, Корнелий .Люцианович, не верьте. Просто им трудно принимать всерьез то, что происходит в советской литературе. А вы написали так, что вас будут читать».

Только через семнадцать лет мне удалось вернуться к этой работе, переписать ее во многом заново и выпустить книгу «На рубеже двух эпох».

Во время войны я написал «Очерк о советской литературе» в многонациональном масштабе, для издания его за границей. Он был написан по поручению Издательства на иностранных языках и был переведен на много языков. Предисловие к этой книге написал ака-

демик П.Л. Капица. Но она так и не вышла. Почему? Если бы я только мог это знать, как и люди, собиравшиеся выпустить эту книгу.

В 1950 году я закончил большую книгу о творчестве Фадеева. Эта книга называлась «Советский писатель», и в ней я стремился дать облик писателя нового типа, сложившегося в Советской стране, нарисовать его на фоне истории советской литературы. Я считал и продолжаю считать, что Фадеев был типической фигурой советского писателя для всего нашего поколения. Но когда я закончил свою книгу объемом более 25 печатных листов, А. Фадеев разослал во все издательства письма, в которых просил не печатать о нем книг объемом больше 8 печатных листов. Это было сделано, разумеется, не только из скромности. Мне А. Фадеев сказал другое: «Я прошу тебя, Корнелий, подожди печатать свою книгу. Ты знаешь, по причинам, о которых я тебе рассказывал, как меня ненавидит Берия. Он не простит издания этой книги мне как руководителю Союза писателей. Не простит и тебе, так как знает, что мы с тобой дружим».

11
{"b":"944930","o":1}