— Ого…
«Забирай. Хорошая вещь, пригодится».
— Да я не к тому, — ответил Григорий, хмыкнул в усы, рассматривая райских птиц Сирин и Гамаюн на медном ободке внизу лампы. Герб университета… «Ты здесь хозяин, а не гость, тащи с работы каждый гвоздь» — так, Катька?
Призрак фыркнул и замолчал. Похоже, Катя обиделась… Ладно, зато света много и даже теплее стало, отступила, спрятавшись по углам, холодная, стылая тьма. Григорий перекрестился на образа, осмотрел избу, сунулся в бабий угол за печкой. Посмотрел на аккуратные чашки и плошки, лопатки и блестящие, начищенные котелки, ничего не понял и отступил, аккуратно прикрыв за собой занавески. Только заметил, что все чистое и прикрыто тряпицами. А чего, куда… У себя дома, вроде, в бабьем углу всего — разного куда больше навалено было. Но ведь и женщин у Григория в доме трое, мать с двумя сёстрами… Старшей и младшей, а среднюю по пробору сдали осенью в университет. Теперь барышня, через речку живёт, зимой, небось — с семечками придёт, за чужую стенку уже болеть будет.
«Э-эх», — вздохнул Григорий, вышел, закрыв за собой занавески.
Сунулся в тайный лаз у печи, где ещё его дед, царствие небесное, бывало, хранил от большухи заначку — хмыкнул, найдя завёрнутый в тряпки отрез сукна. Дорогого, зелёного… На печати снова Сирин и Гамаюн
— Что, Катя, жалование дали?
«Премию. Книжку с нашего на ваш переводила».
— По чёрной магии?
«Любовный роман».
— Плохо, — огорчился Григорий.
Взлохматил бороду, вздохнул, снова потёр тяжёлой ладонью в затылке…
«Почему плохо? Роман хороший был».
— А то плохо, что нычка детская, а не стырили. Было бы сильно проще искать. Прошли бы с утречка по базару, опознали бы, нашли бы перекупщика, дали в морду… Раз и два, пока продавца не назвал бы. А так — выходит, «комар» у нас, сука, честный… Или богатый, хорошее сукно, на два алтына потянет. Выходит, два алтына ему пустяк. Посмотри, может, что-то всё же пропало?
Призрак вздохнул печально, ответил — опять как звон колокольчиков:
«Не-ет».
— Ладно, смотрим дальше…
Лавка вдоль стены, стол, табуретка, в меру кривая и рукодельная. На столе — покрывало, иконы в красном углу, на полке — ещё одна, криво прилепленная свечка. Оплавленная. И иконы бездые, без окладов, но правильного письма, чувствуется, что намоленые. Книги стопкой внизу, на столе. Много, иные с пометками. Оба Завета. «Истолкование православной веры» Иоанна Дамаскина — ужас любого студента. Толковый Коран с комментариями профессора Алаутдинова. То есть усада, конечно, если по старому и верному, но по слухам, нынешний ректор предпочитал западные, аллеманские звания.
Чуть наособицу — потрёпанная, явно до дыр зачитанная книга. Даже не книга — роман франкский, из которого надворные печатники царства при переводе сделали почему-то яркий, хотя и аляповатый лубок: «Златогоренко Оська, мещанин Уманьский», ага снова… Дома сёстры тоже зачитывались, а Гришка ходил мимо с поднятым пальцем и строго на них ворчал — нечего, мол, харамщиками всякими увлекаться, что, про добрых молодцев книжек нет? И слышал в ответ неизменное: ничего ты, мол, дурень, не понимаешь…
«Ничего ты, Гришка, не понимаешь»… — протяжно и звонко хихикнул под ухом призрак.
Гришка улыбнулся в ответ. Выпрямился, листнул книгу, посмотрел на яркие цветные картинки и бравый, кое-как срифмованный текст
«… Сызмальства привык он к жизни окаянской
За хулу на царя быть тому Оське драну
Да в город Париж убежал от расправы
По Парижу Оська гоголем ходит
На честных девиц морок сладкий наводит
Ихтикаром да рибой харамится
С антихристом за ручку знается
Уже не Оська — Барон Голдберг прозывается…
…Ишь какой»…
Бравому барону, гуляющему по лубочной — в три цвета — набережной нарисованного Парижа кто-то подрисовал усы. Гришка погрозил пальцем призраку, улыбнулся, перевернул страницу… Поглазел, как:
«…Разлилась над Парижем тоска да кручина
Царь идёт на них, спрашивать за вины
Воеводы-бояре в думе скучают
Красны девки «бистро» в словаре изучают…
… Ай, молодца…»
Григорий улыбнулся снова, перевернул страницу. Жёлтый лист выпал кружась из-под переплёта, полетел на пол. Потом ещё один и ещё. Григорий подхватил их, не дал упасть. Услышал — остро, прямо между ушей — как крикнул жалобно призрак!..
Принюхался — опять словно охотничий пёс, идущий по следу, поглядел сперва листы на просвет. Снова птицы Сирин и Гамаюн на водяных знаках, чернила синие, буквы, россыпь помарок и клякс. Григорий удивился, увидев их. Сильно, до вскинутых бровей, спросил, повернувшись в угол избы, посмотрел на дрожащий, из сизого табачного дыма свившийся призрак:
— Эй, Катька, как так? Вроде письменная же ты девка, аль даже магическая… Была. А пишешь, как курица лапой.
Та фыркнула, нахохлившись, совсем как птичка — воробушек:
«У вас, царских, перо да бумага, у наших стило да пергамент из кожи демонов… Было, — сказала она. — Пока руку по новой до письма поставила — ой, бумаги да чернил на черновики извела… — вздохнула — показалось, по избе рассыпался тонкий малиновый звон. Сказала, опустив закрытые уже навечно глаза: — Ты не смотри, Гришенька, там ничего нету».
— Да, конечно, как скажешь… — сказал ей в ответ Григорий, про себя улыбаясь.
И быстро, пока не заметили, пробежал глазами внимательнее найденные листы. Между кляксами там… Тут Катька заметила, что Григорий читает листы. Топнула неслышно ногой, пошла ругаться:
«Отдай! Мужик! Хам! Сковородкой бы тебя, да с маху, чтоб от пустой головы звон стоял колокольный»…
Призрак Катьки и впрямь пытался схватиться за сковородку, а уж ругалась она так, что Григорий невольно заслушался. Не забывая, впрочем, внимательно просматривать найденные листы. Первый покрыт кляксами и завитушками почти полностью, зато второй и третий только наполовину. А другая половина зато:
«И брошена я тут, одна-одинёшенька, как в книге у староверов — скитальцем в земле чужой».
«Засим пишу мало, да слёз лью много».
— Ой… да уж, написала.
«Отдай, это личное… И вообще — руки прочь, медведь ты болотный, мокшанский, лапы грязные свои не тяни с перепонками…»
— Не бывает таких медведей. И почему мокшанский, я ж по русской чети?
«Всё одно… Отдай», — протянула она, внезапно — тонко и жалобно шмыгнув носом.
— Ну, Катька, пожалуйста. Тебе уже всё равно, а мне эта, как бишь её… — напряг память, скосился на том «Оськи Златогоренко», по счастью открывшийся прямо на нужном слове. — Улика, вот. Может, я на улику комара этого зловредного поймаю, как щуку на мотыля? Набело-то переписанные листы — где? И кому писала?
Катька вздохнула — видно было, как задрожала, пошла бликами её прозрачная, тонкая из дыма и тоски сложенная фигурка:
«Белые варианты — их один человек обещал передать. А писала маме»…
Вот тут уж и вправду ой… От дыма защипало в глазах, и Григорию на миг захотелось самого себя по башке треснуть.
— Извини… — сказал он, наконец, — Мама — то где живёт?
— На Славянском. То есть — теперь это… Неважно… В Трехзамковом городе она живёт. Домик под сиренью…
Дом с сиренью, значит… В Трехзамковом городе, на той стороне, в самой серёдочке «земли войны», дар-аль-харба. И дар-аль-куфра, «Земли неверия» заодно. Столица еретиков, где демон на чернокнижнике сидит и бесопоклонника на шабаш погоняет. Оказывается, там цветёт сирень. И кто тут ловкий такой, что письмо туда через войну передать с оказией обещался?
— И кто? — спросил в самом деле Григорий, уже не в мыслях, а вслух.
Катька обиженно надула полупрозрачные, призрачные губы, отвернулась, сложив тонкие руки. Опустила голову — совсем как воробушек под дождём, печальный, мокрый и грустный. Буркнула:
«Не скажу. Может, и впрямь передал. Зачем его подводить, все же деньги человек взял, обещался»…