«Э-эх, улететь бы сейчас»… — подумал Григорий ни к селу, ни к городу. В ушах, снова — тонкий, как звон колокольчиков, девичий то ли стон, то ли плач. Устыдился, снова ни с того ни с сего. Оглянулся, провёл глазами по лицам людей вокруг, ища на ком бы отвести душу. Тут, к счастью, окликнули. Посыльный от боярина, лохматый Пашка спрашивал: долго ли Григорий будет тут возиться ещё, пугать людей наглой приставской рожей, да следить, как писаря переводят бумагу, отписывают ненужное на приказ. Его-то Григорий и запряг, поручил сбегать — одна нога здесь другая там, бегом на стрелецкую, до Тулунбековых. Благо недалёко. Пашка умотал, подняв пыль, губной писарь — на всякий случай попятился, уходя ближе к дверям сьезжей избы. Двери были дубовые, прочные, с резными медведями, хотя супротив пяти братьев явно не устоят. Толпа на улице начала понемногу спадать. Григорий откинул рогатки, всё одно без толку. Перетряхнул звенящие в кружке алтыны, двугривенные и медяки. Хватать брошенные белобрысым целовальником Стенькой серебрушки было почему-то противно, накинул свои, сунул гробовщику полною руку и с горстью. Работай, мол. Заодно поймал за ухо вихрастого и шустрого, как водится, пацанёнка, вежливо попросил сгонять в церковь за местным священником. Отец Акакий… «Интересно, откуда дядька нашёл себе в этих краях такое смешное ромейское имя?» — подумал было Григорий, но додумать мысль не успел. От ворот слободы донеслось ойканье, потом тихий, переливчатый бабий крик, Пашка назад пришёл. Бледный весь, лицо кое-как перевязано и в кровище.
— Эй, Пашка, кто тебя так? И чем?
— Кто-кто, большуха Тулугбекова и чем под руку попалось. А попались грабли. Хорошо хоть, не лом, они могут, — медленно проговорил Пашка как подошёл поближе. Сорвал шапку, провёл по лицу, размазал кровь пополам с серой и липкой грязью. Его голос дрогнул, поплыл… — Прости нас грешных, нет больше братьев Тулугбековых. Всех пятерых. И сестры их уже нет, Марьям, помнишь, была чернобровая. Все были, да кончились…
— Как так? — спросил Григорий, сморгнув удивлённо.
В первый раз, подумав, что не может быть, ведь он сам видел пятёрку братьев совсем недавно. Сморгнул второй раз и снова, вспомнив, что «совсем недавно» — это прошлая, яркая и морозная зима. Синее небо и яркие, красным, жёлтым и зелёным пятном на глазах — стрелецкие кафтаны и кушаки. «Стенка» их слободы, тогда она на счастье Григория, уж не думавшего зубы целыми сохранить, разошлась краями с жилецкой.
От татарской башни на ветре прилетел протяжный и раскатистый клич «машаллла». Прозвенели эхом церковные колокола, обернув его в свой, чистый и ясный голос.
— Как так? — спросил Григорий снова, срывая шапку.
— А вот так… Андрей, младший — в Марьям-Юрте, на приступе, уже под самый конец. Когда уже «царёв-город» кричали. На какую-то лозу нарвался, уж не знаю, что это за бисово отродье. Ещё двое через неделю. Помнишь, кричали нам, как еретики Елин-город пожгли да госпиталь вырезали? Вот там. До сестры поехали, а там «чёрные» и пожар. Двое оставшихся за находниками теми погнались, их порубали, да сами в степи и остались. Вот и всё. Были братья да кончились, один дед, да большуха осталась… С граблями…
— Вот боже Единый… — протянул Григорий. Развернулся, размашисто перекрестился на церковные купола. Меж ушей, эхом, звон колокольчиков, тихий, похожий на плач. Григорий встряхнулся опять, спросил уже ближе к делу: — А девица та? Не узнал?
— А девица та… с той стороны девица та, с еретической. Андрей её то ли в плен взял, то ли не взял, то ли сама вышла, то ли на аркане вывели. Сейчас не узнаешь уже, надо в полк писать, а он на линии, Господь единый один ведает где. Полковник её потом, по чести да по закону — старому, царя Фёдора, ещё — на Андрея в жену записал, да Кременьгард с обозом отправил. И девка вроде как под присмотром, и родителям помощь, да и под махр, законом царским обещанный из приказных выбить не грех.
«Как лучше хотел».
Кто же знал, что обоз тот круглаля даст по тракту, да с похоронными листами одновременно приедет. Как её большуха прямо там не прибила — не ведаю. Короче, передали нам Тулунбековы, что знать не знают и знать ничего не хотят. Такие дела, брат Григорий.
— Такие дела…
Выходит, девка и вправду ничейная…
Голос сзади, тихий, но хриплый — Григорий поёжился аж. Напомнило крики ворона:
— Так чяго? Из переписной книги вычёркивать, писать в сказку, мол «Божьея волея померла»?
Это писарь — вылез из дверей сьезжей, окликнул их. Крепится, но видно, какая рожа довольная, что мимо кулаков пронесло.
— Я те вычеркну! — рявкнул Григорий, неожиданно для себя самого.
Просто так. Уж больно жалобно звенел меж ушей неслышный для прочих голос.
Потом отомкнул рогатки, не обернувшись, велел убирать. Прошёл до дома убитой, повесил на ворота печать. Метнулся заячим скоком обратно, переговорил таки с местным священником — отец Акакий, прямо супротив имени, оказался мужиком суровым и грозным, с белой, осанистой бородой и следами въевшегося насмерть загара.
— Что, батька, под музыку ходили?
— Было дело, по молодости, — буркнул священник сурово
Также сурово цыкнул на Григория зубом да спросил, зачем позвали.
Договорились насчёт отпевания, да с похоронами пока погодить. По делу, к сожалению, и он мало что мог сказать. Бывший музыкант много что мог про южных такфиритов рассказать, а вот в западных еретиках был — или сказался — немощным.
Потом, внезапно, настала тишина
Григорий отослал Пашку в приказ, до боярина. И к себе домой заскочить, предупредить, чтоб сегодня не ждали. Хорошо хоть недоумённое: «Эй, парень, чего на тебя нашло?» — повисло, но осталось невысказанным.
И славно. Григорий сам думал, что это на него сегодня нашло. Просто так. Всё-таки…
И на убийства приходилось ездить приставом по «царском и мирскому» делу. И «Божьей волей помре» Григорию уже приходилось в скаски аж целых два раза писать. Но на убийствах тех: это либо Христом Богом и всеми пророками уговаривать уже доставшее дубины и косы «обчество» дать и судейскому приказу слегка поработать: «А то чего им, даром, жалование и хлеб от царя? Да и Лаллабыланги так обезлюдеет, светлейшей Ай-Кайзерин убыток на ровном месте случится…» Либо, напротив, вбивать сапогами разум в добром не ходящего на царёв суд куркуля. «Божьей волей» — тем более, там в первый раз оглобля сломалась об конокрада, а во втором разе дом обхарамившегося по самое не могу «рибой» и «ихтикаром» (процентом и спекуляцией) кулака вспыхнул внезапно и с четырёх разом концов. Хорошо хоть погода была безветренная. А у Катерины волос тонкий и светлый, и лицо мирное — на куркуля или конокрада она не походила никак.
Тогда…
Не заметил, как снова дошёл до дома убитой. Шуганул глазастых соседей, проверил навешанные печати. На них стрела Единого и профиль царицы, чернёной вязью — арабские буквы алеф и йот. Согласно закону и оттиску, теперь уже не просто хоромина, а настоящий царский дворец. За потраву, во всяком случае, будут спрашивать соответственно. Только то согласно печати и оттиску, а зима близко и дрова сами себя не нарубят, зато чужие так и тянут на себя взгляд. Нарубленные и аккуратно сложенные под навесом… Кстати.
Нарушать собственные печати Григорий не стал, перемахнул через забор, уселся как царь на завалинке. Набил трубку, щёлкнул огнивом, посмотрел, как разгорается чёрный чинский табак. Выдул колечко дыма — оно поплыло, складываясь в сизую, неверную тень…
Тень сложилась, обрела форму, задрожало облако светлых волос на ветру. Правильное и тонкое, печальное…, но и светлое что ли лицо. Звон колокольчиков, эхом — тонкий, неслышный для прочих голос:
«А если все чьи-то… то Ай-Кайзерин тогда — чья?»
— Во-первых, Божия, во-вторых — наша, всей Империи. Ну, здрав… — Григорий моргнул виновато, исправился: — Ой, то есть прости, Катя-Катерина.
И улыбнулся призраку, и призрак, вроде, улыбнулся ему. Сотворил знак Единого, увидел, как призрак поднял тонкий палец в ответ. Улыбнулась… красиво, даже на полупрозрачных и тонких губах. А глаза закрытые, всё равно. При жизни не увидал, так всё теперь, не увидишь.