Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Под аплодисменты вышел на трибуну свой поэт Сашка Бобринский. У него ещё разухабистый вид – чуб на глаза, руки в карманах брюк, чувствуется, не прошла задиристость…

Бобринский сразу начал со стихов:

Мы с товарищами хмуро
Под конвоями шагали.
Нас обычно стены МУРа
Как-то холодно встречали.
Эх, пошутить бы с тишиной,
Сквозь решётки чёрных камер!..
Да на вышке часовой
Под грибом дощатым замер…

Поэт замер в продолжительной паузе. Но вдруг встряхнул головой и голосом четким и твёрдым торжественно продолжил:

Путь наш серый, тяжкий, долгий —
От Одессы до Сибири,
С Енисея к скатам Волги,
До Кемской Полярной шири…
А теперь настали будни,
Ярче солнце перед нами.
Навсегда другими будем
У машин и за станками
Мы трудом себя прославим,
Над прошедшим карта бита!..
Мы в коммуне переплавим
И бродягу, и бандита!

Поэту ободряюще захлопали.

В перерыв все вышли на улицу. Судаков подошёл к Валерию Никодимовичу и только хотел с ним поделиться впечатлениями, как откуда-то взялся весело смеющийся бывший беспризорник Лёвка Швец с группой других ребят.

– Вот вам! Сто чертей в зубы, если я ошибаюсь! Это наш «крестный» из Вологды. Он это! Правильно? Вы из Вологды?

– Да. Я вас узнаю. Это вы те самые ребятишки…

– Те самые, которых вы сняли с архивного склада и увели в дорожное ГПУ. С вашей легкой руки мы учимся здесь.

Раздался звонок. Ребята с Лёвкой Швецом начали пробираться в зал, держась поближе к Судакову.

– И вы теперь студент? И у нас на практике?

– Да, временно.

– Просим, заходите к нам в общежитие. Увидите, как мы весело, дружно живём…

Судаков навестил их. Бывшие беспризорники жили в светлой большой, на восемь коек, комнате. Днём работали, вечером учились. Старшим, своего рода классным дядькой и шефом-воспитателем, у них был начальник портновского цеха, тихий еврей Глазман. Тихий только с виду. На работе он кипел и горел, не щадил сил.

Глазман зашёл в общежитие, когда там был Судаков. Послушав, как ребята, смеясь вспоминали о своей первой встрече с Иваном Корнеевичем, он и сам вступил в разговор.

– Наша трудкоммуна славится, – похвалился он. – Ее любит Максим Горький… А вся сила в доверии, в том, что в нас поверили. И ещё сила в том, что мы не баклуши бьём. Видим, какие вещи выходят из наших рук с помощью, конечно, машин, станков… Я тоже мог бы на том вечере выступить с трибуны. Мне тоже есть что вспомнить. Конечно, я не Алёшка Погодин. Я – Глазман. Я «работал» по учреждениям. «Уводил» десятки пишущих машинок. Угрозыск по почерку узнавал: «Это работа Глазмана». А поди докажи!.. Найди концы. Всяко было…

О ребятах Глазман сказал:

– Это мелкота, стручки зелёные. Они не успели с моё хлебнуть из чаши страданий. Знали бы вы, как я жил? Рабочая еврейская семья на юге. При царизме кому жилось худо? Рабочему классу, а рабочему еврею – хуже всех. Отца выгоняли с завода. Жить нечем. Воровал с детства. Прикидывался припадочным, чтобы не так сильно били. Судился только пять раз… В Бахмаче засыпался. Самосуд – ужасней суда. А от того самосуда я три недели без чувств в больнице валялся. И кто меня бил? Свои, евреи-лавочники. И кто меня вылечил? Свой же еврей, врач-хирург в Бахмаче. Око за око, зуб за зуб. Пошёл после поправки ночью в синагогу, спёр двадцать шёлковых накидок. Нате вам, други мои! Иегова не был в обиде: вознаградил вскоре, да ещё как. В том же Бахмаче был случай: один буржуй загулял в ресторане. Наши ребята притиснули его в дверях, лишили бумажника. Деньжонки поделили, а я на собственный риск взял только багажную квитанцию на чемодан и немедленно в камеру хранения! Не может быть у богатого человека бедный чемодан… Делаю вид, что задыхаюсь, тороплюсь. Кладовщик берет квитанцию, на меня через очки смотрит. Я соответственно делаю вид…

– Какие ремни у чемодана, какие замки? – спрашивает кладовщик для проверки.

Я не оплошал:

– Ремни? Кожаные, с пряжками. Замочки? Металлические!..

Всё совпало. Получаю. Бегу с чемоданом, Глазман знает, куда бежать. Вскрываю ремни и замочки – в чемодане пустяки: верхние рубашки, брюки. Печально. Но что это? Чемодан без вещей, а тяжеловат. Отдираю оклеенное ситцем картонное дно, а там ещё дно. Между ними – двести золотых пятерок! Есть бог?.. Глазмана не надо учить, куда девать добычу: пять пятерок тайно подкинул врачу, который меня вылечил. С остальными поехал в Харьков. А там у меня «хмара». Любила меня по-кошачьи. Любила, пока деньги были. То шоколаду просит, то брошь, то перстенёк, то ножку поднимет и стоптанный каблук покажет – туфельки требует… Правду говорят: простота хуже воровства. Высосала она всё золото и… с другим закрутила. Что это? Жизнь? Нет! Суета сует и томление духа, как сказано в библии. Читали? – спросил Глазман Судакова, заканчивая свою исповедь.

– Не удосужился.

– Почитайте, там есть изюм в мусоре. Древние мудрецы и жулики состряпали такую книжищу. Ну, я пошел. Будьте здоровы.

…С последним дачным поездом, поздно ночью, Судаков уезжал в Москву. В вагоне дремали уставшие запоздавшие пассажиры.

«Какая у людей сложная жизнь и какие счастливые перемены! – размышлял Судаков. – И что может произойти с человеком, зависящим от общества, если он от него оторван и находится вне его? Гибель! Физическая, моральная гибель… Правду сказано: где труд – там и счастье. А для этих бывших преступников труд стал их спасением. Они познают на своём опыте, что в стороне от общества, без учения и труда нет жизни, нет счастья. Хотел бы я видеть вологодских ребятишек спустя годы, когда они, быть может, будут инженерами или учёными. С ними может статься. У них крепкая хватка и верная цель. Как разумно продумано Дзержинским большое и трудное дело перевоспитания правонарушителей. И как нелегко это достаётся воспитателям…»

Судаков не заметил, как остался один в вагоне. За вокзалом притихшая, опустевшая Каланчеевская площадь. Над Москвой спустилась холодная декабрьская ночь.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

ПОСЛЕ двухнедельной практики в Болшеве – снова занятия в институте. У Судакова по всем предметам хорошие отметки. Способностями и старанием он выделялся среди однокурсников. У преподавателей был на хорошем счету. И, казалось бы, по жизни шагать обучился. Но споткнулся.

Однажды в разговоре с группой студентов Судаков резко поспорил. В ту пору материально жилось трудновато. В практике советской торговли существовали на одни и те же продовольственные товары различные цены: коммерческие, твердые, рыночно-спекулятивные, и вдобавок к этому были ещё «торгсины» – для тех, кто имел серебро и золото. Всё это студенту-коммунисту Судакову казалось крайне непонятным.

– Я считаю, – заявил он, – ненормальным расхождение цен на одни и те же продукты в одних и тех же условиях и местностях, не иначе, как результатом нарушения экономического развития, когда частное вступает в противоречие с общим, а экономика из базиса становится надстройкой над политическим базисом. Но это явление преходящее, временное…

Казалось бы, что ничего страшного он не наговорил. Но два студента-однокашника Ленька Иванов и Петька Громов взяли на заметку «нездоровые настроения» Судакова и сговорились состряпать на него заявление, свидетельствующее о политической зрелости, о бдительности и непримиримости заявителей и о несовместимости взглядов Судакова с его пребыванием в партии и в стенах института.

Заявление, составленное в резких тонах, с преувеличением, раздутием и искажением фактов, было подано в парторганизацию. На партсобрании при разборе этого вопроса напомнили, что Судаков весной этого года уже обсуждался за притупление бдительности в Вологде. Проголосовали – исключить Судакова из членов партии и из института.

46
{"b":"94452","o":1}