Мне надо было ехать в Москву, и я не мог ждать окончательного выяснения судьбы Петряева. Перед отъездом я еще раз повидал Прохора Матвеевича, рассказал ему о сомнениях и тревогах капитана.
— Знаю! — прищурился он. — Я тебе этого не хотел говорить, чтобы ты глупого чего не подумал: вроде, мол, он погиб. А он придет, задержался вот только.
И я уехал — сначала в Москву, а потом в иные края. И вот, вернувшись совсем недавно опять в Москву, я увидел на своем столе письмо от Прохора Матвеевича. Чернила на конверте порыжели, выгорели от солнца: оно ожидало меня долго, это письмо, необычайно скупое на запятые и точки, зато с расточительной щедростью украшенное заглавными буквами. Между прочим, старик пишет (именуя меня почему-то на «вы», хотя в личных беседах я такого обращения от него никогда не слышал):
«…а еще Сообщаю вам о Старшине Петряеве он вернулся как я говорил и Служит на том корабле какой Вы видели только получил повышение два Ордена и нынче Главстаршина. И еще сообщаю, что После Боя с немцами остался в Нагане у него один Патрон Последний и он с тем Патроном пробился к берегу и лег за Валун в голове была думка Живым не даваться а Патрон сберечьти для себя. Но только как он поднес Наган ко рту то увидел фашистского Офицера который офицер пошел на него и у него Сердце закипело и он так Порешил что для Родины полезно этого гада убить, а самому принять от немцев Мучение, как Русскому Матросу, а свою Родную Пулю на себя не тратить как она сделана не для своих, а для фашистов. И он снял тоего офицера а сам бросил пустой Наган и пошел в Море думает лучше утону в родных Волнах. Немцы стреляли по нему с Берега но попасть не могли как на море бушевал шторм и нельзя целиться. И он был на Плаву пять часов и совсем из последних сил Выбился но только о своем Родном Корабле вспоминал и было Легче и Потом ему подвернулся Обломок он отдохнул и доплыл до другого берега всего более пятнадцать Миль а то и все двадцать. А потом он долго Пробирался к своим голодный и без Оружия, но его за то Наши люди поддерживали Моряки и Рыбаки и он пришел через две Недели как Вы уехали…»
Слышали вы когда-нибудь о чем-либо подобном? И где еще, кроме как на море, могут происходить такие невероятные истории? А впрочем, чему удивляться! Если стальной корабль может обрести на море живую душу, то почему человек не может обрести на море способность творить чудеса и даже побеждать во имя своей верности и любви самую смерть?
А если вы спросите, какой лично для себя сделал я вывод из всего этого, я вам отвечу. Вывод простой: надо любить свой корабль и быть до конца ему верным, а он уже сумеет за это отблагодарить, он сумеет своей большой душой укрепить человека и спасти его от верной гибели. Кто спасал старшину Петряева? Старый корабль, его большая душа!
Евгений Захарович Воробьев
Тринадцатый лыжник
У колодца и дальше, у избы с высоким крыльцом, уже дважды сменились немецкие патрули, а Харламов все еще лежал в своей белой берлоге. Справа его укрывал плетень, слева — высокий сугроб.
Харламов зарылся в снег на огороде, за одним из крайних домов деревни. Изредка, когда колени, локти и живот начинали коченеть, он осторожно, боясь загреметь оружием, поворачивался на бок. И снова томительные минуты ожидания. Какими длинными они кажутся человеку, который не ел двое суток и промерз до мозга костей!
У разведчика-наблюдателя отличное зрение, и сержант Петр Харламов за сутки пребывания в деревне приметил многое. В колхозных яслях — штаб. В амбаре напротив — склад боеприпасов. У околицы, в доме с каменным фундаментом, — пулеметное гнездо, левее — окопы.
«Эх, наводчикам бы нашим да эти адреса!» — подумал он.
Разведчик при возвращении из поиска должен быть осторожен вдвойне: он рискует и жизнью и добытыми сведениями. Вот почему Харламов терпеливо ждал наступления темноты, когда можно будет подняться, отрыть из-под снега лыжи и двинуться в обратный путь. Для этого нужно прежде всего пройти незамеченным через деревню, добраться до ближнего леса и двинуться по руслу Ламы, сжатой крутыми берегами.
Смеркалось. Снег окрасился в пепельно-голубой цвет и быстро темнел.
Внезапно Харламов увидел, что по деревенской улице, в каких-нибудь тридцати шагах от него, скользит лыжник в халате. Белый капюшон закрывал шапку, лоб, подбородок, оставляя морозному ветру только узкую полоску лица. В уверенных и легких движениях лыжника не чувствовалось усталости.
«Значит, — решил Харламов, — только собрался в дорогу. Должно быть, разведка».
Вслед за первым лыжником, метрах в пяти позади, слегка пристукивая лыжами по насту, шел второй, за ним третий, четвертый…
Девять, десять, одиннадцать… Вот промелькнула согнутая под тяжестью какого-то ящика фигура двенадцатого.
Харламов подождал еще немного — никого. Очевидно, двенадцатый лыжник был замыкающим.
«А почему бы мне не стать тринадцатым? — внезапно подумал он. — И автомат у меня трофейный…»
Не поднимаясь, он разгреб снег, надел лыжи, продел руки в кожаные петли палок и только после этого поднялся на ноги. Энергичный толчок, другой — и Харламов заскользил по деревенской улице. Он легко мог сойти за немца, несколько отставшего от своих.
Тотчас же Харламов встретился лицом к лицу с солдатом, который нес охапку дров. Затем повстречались еще два, шедшие, очевидно, после смены караула. Они пританцовывали на ходу, стараясь согреться.
Не отводя глаз, не смутившись, Харламов разминулся с офицером так близко, что едва не задел его плечом. Небритое лицо, черные наушники, бархатный воротник офицерской шинели.
Харламов шел, копируя размашистый шаг лыжников, идущих впереди. Его отделяло от последнего лыжника не больше сорока — пятидесяти метров. Когда немцы вышли за околицу и отряд растянулся длинной цепочкой, Харламов отстал еще больше. Он шел на такой дистанции, чтобы двенадцатый лыжник, обернувшись, не смог увидеть его лица. А кому придет в голову пересчитывать на ходу, сколько человек движется гуськом друг за другом?
Несколько раз фашисты останавливались на отдых; они курили, пили из фляг. Тринадцатый лыжник быстро высвобождал ноги из креплений и плашмя падал в снег, уже перекрашенный сумерками в темно-синий цвет. Он рад был этим привалам. Сказывались голод и усталость. Ему трудно тянуться за отрядом.
Отряд вошел в перелесок, где темнота была еще плотнее, и остановился. Харламов наблюдал, притаившись за елью. Фашисты установили на треноге какой-то прибор. Когда наши орудия за Волоколамским шоссе подавали голоса, фашисты начинали суетиться у прибора. Очень скоро Харламов признал в них «слухачей». Немцы-звукометристы засекали наши батареи, и Харламов был в отчаянии, что не может сейчас же сообщить об этом в свой дивизион.
Под прикрытием елочек он пошел к чаще леса. Было уже совсем темно, когда сержант вскарабкался на крутой заснеженный берег Ламы и добрался до знакомых мест.
Шел медленно, с трудом волоча ноги. Лыжные палки отяжелели в руках, словно они были вырезаны не из бамбука, а из водопроводных труб. Тяжело прополз через знакомую лазейку в проволочном заграждении. Стал на колени, сложил руки рупором, закричал хриплым, простуженным голосом, и его услышали.
Он еле держался на ногах, и друзья повели его под руки, как раненого. От предложения отогреться и отдохнуть в землянке боевого охранения сержант Харламов отказался наотрез.
— Нужно бежать на батарею. Есть срочный разговор с командиром, — сказал он озабоченно и потянулся к лыжным палкам.
На тот берег
Никогда еще комбат Желудев не был так зол на луну, как сейчас. Эта повисла на почти безоблачном небе, подобно осветительной ракете невиданной силы и живучести.