С ходу мы врезались в этот загадочный домик, который уже больше никому не казался сном. Фашисты не ожидали гостей: они выскочили из домика в одном белье, беспорядочно стреляя из револьверов. Танк отошел, и комиссар с гранатой в руке спрыгнул на землю. Мне показалось даже, что он не очень торопится, идя к домику, осевшему набок. Мейлицев хотел спрыгнуть вслед за ним, но он приказал ему остаться. Под огнем, который усиливался с каждым мгновением, он подошел к домику и открыл дверь ногою.
Не знаю, что произошло за дверью, но вдруг мы услышали отчаянный крик: «Не стреляйте, не стреляйте! Я хочу жить, не стреляйте!» — и глухой удар. Должно быть, комиссар бросил гранату. Огонь усилился. Немцы били теперь прямо по домику, точно догадываясь, что там происходит. Минута, вторая, третья…
Кажется, это были самые длинные минуты в моей жизни. Но вот дверь снова распахнулась, и комиссар появился на пороге. В здоровой руке он нес портфель и полевую офицерскую сумку. Бумаги и карты торчали отовсюду, и даже под повязкой, на которой висела рука, была засунута карта.
Конечно, и мы не зевали, но трудно было представить себе лучшую цель, чем наш комиссар с этими бумагами, торчавшими из всех его карманов.
Он прошел! Мейлицев помог ему залезть в танк, и мы помчались вперед, прямо на немецкие пулеметы…
К вечеру мы прорвались к своим. Нельзя было не прорваться! Мы везли всю переписку, все документы и карты штаба крупной немецкой части. Мы везли нашего комиссара.
Николай Семенович Тихонов
Из «Ленинградских рассказов»
Руки
Мороз был такой, что руки чувствовали его даже в теплых рукавицах. А лес вокруг как будто наступал на узкую ухабистую дорогу, по обе стороны которой шли глубокие канавы, заваленные предательским снегом. Деревья задевали сучьями машину, и на крышу кабинки падали снежные хлопья, сучья царапали бока цистерны.
Много он видел дорог на своем шоферском веку, но такой еще не встречал. И как раз на ней приходилось работать, будто ты двужильный. Только приехал в землянку, где тесно, темно, сыро, только приклонил голову в уголке, между усталыми товарищами, уже кличут снова, снова пора в путь. Спать будем потом. Надо работать. Дорога зовет. Тут не скажешь: дело не медведь, в лес не убежит. Как раз убежит. Чуть прозевал — машина в кювете: проси товарищей вытаскивать. А мороз? Как будто сам Северный полюс пришел на эту лесную дорогу регулировщиком.
То наползает туман, то дохнёт с Ладоги ветер, какого он нигде не встречал, — пронзительный, ревущий, долгий. То начнется пурга, в двух шагах ничего не видно. Покрышки тоже не железные, сдают. Товарищей, залезших в кюветы, надо выручать, раз едешь замыкающим; и главное — груз надо доставить вовремя. А как он себя чувствует, этот груз?..
Большаков остановил машину, вылез из кабины и, тяжело приминая снег, пошел к цистерне. Он влез на борт и при бледном свете зимнего полдня увидел, как по атласной от мороза стенке стекает непрерывная струйка. Холодок прошел по его спине. Цистерна текла. Цистерна лопнула по шву. Шов отошел. Горючее вытекало.
Он стоял и смотрел на узкую струйку, которую ничем не остановить. Так мучиться в дороге, чтобы к тому же привести к месту пустую цистерну? Он вспомнил все свои бывшие случаи аварий, но такого припомнить не мог. Мороз обжигал лицо. Стоять долго и просто смотреть — этим делу не поможешь. Он, проваливаясь в снег, пошел к кабинке. Политрук сидел, подняв воротник полушубка, уткнув замерзающий нос в согретую его дыханием овчину.
— Товарищ политрук, — позвал Большаков, — придется побеспокоить.
— А что, разве мы приехали уже? — спросил политрук, мгновенно пробудившись.
— Выходит, приехали, — сказал Большаков. — Цистерна течет. Что будем делать?
Политрук вывалился из кабинки. Он протирал глаза, спотыкался, но когда увидел, что случилось, стал задумчиво хлопать руку об руку, соображая, потом сказал:
— Поедем до первого пункта, там сольем горючее, в ремонт пойдем. Так?
— Да оно как бы и не так, — сказал Большаков. — Как же оно так, если мы горючее не куда-нибудь, а в Ленинград, фронту срочно везем. Как же его просто сольешь?
— А что ты можешь? — сказал политрук, смотря, как скатывается бензиновая струйка вдоль разошедшегося шва.
— Разрешите попробовать — чеканить его буду, — ответил Большаков.
Он открыл ящик со своими инструментами, и они показались ему орудиями пыток. Металл был как раскаленный. Но он храбро взял зубило, молоток, кусок мыла, похожего на камень, и влез на борт. Бензин лился ему на руки, и бензин был какой-то странный. Он жег ледяным огнем. Он пропитывал насквозь рукавицу, он просачивался под рукава гимнастерки. Большаков, сплевывая, в безмолвном отчаянии разбивал шов и замазывал его мылом. Бензин перестал течь.
Вздохнув, он пошел на свое место. Они проехали километров десять. Большаков остановил машину и пошел осмотреть цистерну. Шов разошелся снова. Струйка бензина бежала вдоль круглой стенки. Надо было все начинать сначала. И снова гремело зубило, и снова бензин обжигал руки, и снова мыльная полоса наращивалась на разбитые края шва. Бензин перестал течь. Дорога была бесконечной.
Он уже не считал, сколько раз он слезал и взбирался на борт машины, он уже перестал чувствовать боль от ожогов бензина, ему казалось, что все это снится: дремучий лес, бесконечные сугробы, льющийся по рукам бензин.
Он в уме подсчитывал, сколько уже вытекло драгоценного горючего, и по подсчетам выходило, что не очень много — литров сорок — пятьдесят; но, если бросить чеканить через каждые десять — двадцать километров, вся работа будет впустую. И он снова начинал все сначала с упорством человека, потерявшего представление о времени и пространстве.
Ему уже начало от усталости казаться, что он не едет, а стоит на месте и каждые сорок минут хватает зубило, а щель все ширится и смеется над ним и его усилиями.
Неожиданно за поворотом открылись пустые странные пространства, неохватные, белесые. Дорога пошла по льду. Широчайшее озеро по-звериному дышало на него, но ему уже было не страшно. Он вел машину уверенно, радуясь тому, что лес кончился. Иногда он стукался головой о баранку, но сейчас же брал себя в руки. Сон налегал на плечи, как будто за спиной стоял великан и давил ему голову и плечи большими руками в мягких, толстых рукавицах. Машина, подпрыгивая, шла и шла. А где-то внутри его, замерзшего, в дым усталого существа, жила одна непонятная радость: он твердо знал, что он выдержит. И он выдержал. Груз был доставлен.
В землянке врач с удивлением посмотрела его руки с облезшей кожей, изуродованные, сожженные руки, и сказал недоумевающе:
— Что это такое?
— Шов чеканил, товарищ доктор, — сказал он, сжимая зубы от боли.
— А разве нельзя было остановиться в дороге? — спросил доктор. — Не маленький, сами понимаете, в такой мороз так залиться бензином…
— Остановиться было нельзя, — сказал он.
— Почему? Куда такая спешка? Куда вы везли бензин?
— В Ленинград вез, фронту, — отвечал он громко.
Доктор взглянул на него пристальным взглядом.
— Та-ак, — протянул он, — в Ленинград! Понимаю! Больше вопросов нет. Давайте бинтоваться. Полечиться надо.
— Отчего не полечиться! До утра полечусь, а утром — в дорогу… В бинтах еще теплее вести машину, а боль уж мы как-нибудь в зубах зажмем…
Девушка на крыше
Она была самая обыкновенная девушка, каких много в Ленинграде. Вы встретите сейчас их целые стайки. Одни чинно идут в ногу и поют красноармейские песни; у других на плечах лопаты и кирки — они направляются строить дзот на углу улицы, известной вам с детства; третьи стоят в очереди в кино, где показывают «Богатую невесту». У них загорелые щеки и лукавые глаза, сильные руки и какая-то особая подобранность. Они легко краснеют, но смутить их трудно. За острым словом они в карман не лезут. Видали они такое за время осады, что опыт их равен опытам их мамаш и бабушек, сложенным вместе. Почти все они умеют стрелять или знают санитарное дело. Те, что в военной форме, гордятся ею на зависть штатским подругам, но мечтают втайне о новых шляпах и платьях и все не прочь потанцевать в свободный час.