Литмир - Электронная Библиотека

Когда слова Дюпона стихли, на мгновение в комнате повисла тяжёлая, глухая тишина, в которой слышно было, как скрипит дерево под старым полом, как тихо потрескивают карты от налипшей на них пыли и старого клея. И в этой тишине, среди людей, переживших крушение страны, зародилось нечто новое — не восторженное воодушевление, не громкая клятва, а молчаливая, твердая решимость, выточенная болью, потерями, пониманием, что другого пути у них больше нет.

Офицеры встали. Они подошли ближе к столу, и каждый, один за другим, положил ладонь на старую, потрепанную карту, на которой выцветшими линиями были обозначены их земли, их города, их надежды. Не было произнесено ни одной торжественной речи. Не было поднятия флагов. Не было громких лозунгов. Только простое, тяжёлое действие — молчаливая присяга. Присяга земле, которая ещё дышала под пеплом разрушения. Присяга тем, кто уже лежал в безымянных могилах вдоль пыльных дорог. Присяга тем детям, которые, быть может, когда-нибудь снова будут петь в золотых полях Флёр-дю-Солей.

Так было создано ядро сопротивления.

И в тот вечер, когда над Виль-Роше загорелись первые звёзды, тусклые, едва различимые сквозь пыль и гарь, в этом городе родилась новая армия — малая, израненная, но несломленная. Вместе с ней родилась надежда.

ГЛАВА 9

Пыль висела над дорогой густыми слоями, сквозь которые едва проглядывали обгоревшие скелеты автомобилей, разбитые блокпосты и тела, застывшие в неправильных позах.

Солнце било в выцветшую ткань навесов, раскаляло шлемы и стволы автоматов, и над всем этим стояла глухая, вязкая тишина, в которой уже не было ни военного азарта, ни гордости победителей — только усталость, горечь и пустота.

Молодой солдат по имени Чима сидел на груде кирпичей у обочины, держа автомат между коленями, и смотрел на горизонт, за которым скрывался Мон-Дьё — город, который ещё недавно казался ему сердцем их борьбы, а теперь стал символом чего-то иного, страшного и непонятного. Он вспоминал, как всего несколько недель назад стоял на плацу среди других новобранцев, слушал оглушающие речи офицеров о свободе, о справедливости, о необходимости очистить страну от гнили старого режима. Верил в это тогда, как верят все молодые люди: слепо, яростно, без вопросов. Но сегодня утром, когда на блокпост привезли тела жандармов, убитых в последней стычке, он впервые увидел, кого они действительно убивают. На их лицах — в застывших, изуродованных чертах — увидел не врагов, не захватчиков, не предателей. Он увидел людей, таких же, как он. Тех, кто когда-то тоже клялся защищать эту землю. И в груди Чимы что-то сломалось — не с грохотом, не с криком, а тихо. Солдат медленно опустил голову на руки и сидел так долго, пока солнце не начало клониться к закату. В его сердце больше не было ни злобы, ни страха. Только глухая, безысходная боль. И непонимание — за что, ради кого они проливают эту кровь.

В штабе одного из восточных гарнизонов капитан Марсел Бади сидел за столом, заваленным картами, рапортами о потерях и полевыми донесениями, но взгляд его был устремлён не на документы, а куда-то за окно, в медленно темнеющее небо, где уже собирались тяжёлые облака. Он устал. Устал не от боёв — к крови, к крикам умирающих, к гари и звуку автоматных очередей привык ещё в молодости. Устал от лжи, которая теперь пропитывала каждый приказ, каждую улыбку новых властей, каждое слово, что звучало с трибун Мон-Дьё. Когда он только присоединился к силам генерала, ему казалось, что он сражается за страну, за её будущее, за право его детей жить в мире без страха. Верил, что они уничтожают только коррумпированных чиновников, что их бой за справедливость. Но за последние недели эта вера истончалась, трескалась, осыпалась, словно старая штукатурка на стенах штабов, откуда ещё не успели содрать старые эмблемы. Марсел видел, как расстреливали безоружных. Видел, как сжигали дома тех, кто осмелился сомневаться в новом порядке. Видел, как вывозили женщин и детей в лагеря под видом "эвакуации". И теперь, сидя здесь, среди пыли и дыма, он впервые осмелился назвать вещи своими именами. Генерал Н’Диайе был не освободителем - он был палачом. И армия, которую Марсел когда-то считал армией спасения, превратилась в орду, пожирающую собственный народ. Он медленно провёл рукой по лицу, чувствуя усталость в каждом движении, в каждом вдохе. И в его сердце зреющее осознание уже обретало форму решения, ещё не высказанного, но неминуемого.

В самом сердце Мон-Дьё, в мраморных коридорах бывшего президентского дворца, капитан Ален Тиане — один из офицеров ближайшего окружения генерала Н’Диайе — стоял у окна и наблюдал, как на плацу перед зданием разгружаются автомобили с военной техникой, ящиками, бумагами, новой аппаратурой. Среди солдат, в новой форме, среди офицеров Совета он видел других людей — тех, кто держался особняком, кто носил светлые костюмы, кто говорил на французском с едва различимым английским акцентом. Англичане. Их было мало, но они были везде: в кабинетах, на совещаниях, в коридорах. Они не отдавали приказов вслух, но каждый знал: без их согласия не принималось ни одно серьёзное решение. Ален чувствовал, как внутри него растёт тяжёлое, муторное отвращение. Вся их борьба — за что? За то, чтобы заменить одну цепь на другую? За то, чтобы вместо французских контрактов пришли английские концессии, вместо старых колонизаторов — новые, но с теми же холодными глазами и теми же требованиями крови и золота? Он вспомнил своих товарищей, погибших в боях, вспомнил сожжённые деревни, услышал в памяти крики женщин и детей. И всё внутри него сжалось. Понимал: их предали. Не сегодня, не вчера — предали ещё тогда, когда первые секретные соглашения были подписаны в Лондоне, когда первый ящик оружия с английскими маркировками прибыл в лагерь Совета. И теперь он был всего лишь пешкой. Как и все они. Он сжал кулаки так сильно, что ногти врезались в ладони. Но не сказал ни слова, потому что знал: в этом дворце, в этом новом порядке, правда стоила жизни. И потому что знал: его время ещё придёт.

Когда власть в Мон-Дьё окончательно утратила свою внешнюю респектабельность, а новые приказы Совета всё чаще звучали как скомканные крики отчаявшихся людей, потерявших контроль над тем, что сами же и породили, наёмники вышли из-под надзора, как звери, сорвавшиеся с цепи, ощутившие запах крови и безнаказанности.

Они, чьи отряды когда-то значились в реестрах Временного Совета как "экспедиционные силы поддержки", теперь стали отдельной силой, неподконтрольной никому, кроме собственного звериного инстинкта — жажды разрушения, подавления, насилия, оправданных в их глазах тем, что против них стояли "нелюди", "дикари", недостойные даже самого примитивного проявления милосердия.

По улицам старых кварталов, где ещё оставались жалкие очаги мирной жизни, где женщины пытались торговать, а дети играли в пыльных переулках под руинами домов, начали появляться патрули наёмников — тяжёлые, грязные люди в выцветшей форме без знаков различия, с автоматами, висящими у них на груди, продолжением рук, с глазами, в которых не осталось ни сочувствия, ни сомнений.

Они врывались в дома без стука, хватали мужчин, тащили женщин, обыскивали, били, насиловали, грабили, не скрывая ни презрения, ни удовольствия.

Чернокожее население для них было не людьми. Они говорили об этом открыто, без стеснения, без малейшей тени сомнения.

"Все равно они животные", — бросал один из сержантов, заплёвывая дорогу и поправляя ремень автомата, пока двое его людей вытаскивали из лачуги старика, который не смог объяснить, куда делась его последняя курица.

"Им ничего не стоит", — усмехался другой, ударяя прикладом молодую женщину, пытавшуюся спрятать ребёнка.

И каждый такой акт насилия был не случайностью, не сбоем, а частью той безмолвной политики террора, в которой наёмники чувствовали себя как рыбы в воде.

И если к чёрным относились как к живому мусору, то белые, те немногие, кто ещё оставался в городе — врачи, миссионеры, бывшие сотрудники старых администраций, — вызывали у наёмников особую, почти болезненную ненависть. Для них они были предателями. Проклятыми вдвойне.

34
{"b":"944223","o":1}