Тем, кто "предал свою кровь", встав на сторону "дикарей", кто осмелился сомневаться в праве сильных брать всё, что пожелают, кто пытался сохранить остатки справедливости там, где справедливость давно стала синонимом слабости.
В первые дни анархии несколько белых — врачей, учителей, инженеров — пытались встать между наёмниками и местными жителями, пытались спасти женщин от изнасилования, стариков от расстрела, детей от увоза в лагеря. Они обращались к наёмникам по-английски, по-французски, кто-то даже на санго, умоляя, увещевая, апеллируя к остатку человечности, который, как они наивно полагали, всё ещё теплился в душах тех, кто когда-то тоже служил под уставами и знамёнами. И каждый раз ответ был одним и тем же. Плевок в лицо. Пинок сапогом. Очередь из автомата.
Ночью их тела находили в канавах за пределами кварталов — полусгоревшие, изувеченные, брошенные, как мусор. И никто не искал виновных, никто не жаловался. Потому что на улицах, где правили теперь Головорезы и их приспешники, жалобы неслись ветром вместе с пеплом. Их слышали только те, кто был следующим в списке.
К утру над городом стоял запах гари, крови, гниющей мертвой плоти, и псы, одичавшие за эти дни, рыскали по улицам, роясь в завалах мусора и тел.
Наёмники пили прямо на улицах, спали в занятых ими домах, развешивали флаги и знаки на крышах школ и церквей, ставя вехи над гробницами того, что когда-то было человеческим обществом. Им больше не были нужны приказы. Не были нужны присяги. Они сами стали законом — грубым, животным, неизбежным, таким же древним, как страх и насилие.
Иногда, когда последние лучи солнца цеплялись за разрушенные стены, а над городом опускались тяжёлые, вязкие сумерки, из проулков доносились стоны. Иногда — крики. Иногда — только странный, тянущийся шёпот, от которого холодело сердце даже у тех, кто привык ко всему.
И в этом новом Мон-Дьё, где белые убивали белых, где чёрные становились добычей для тех, кто считал себя высшей расой, где сама тень человечности казалась забытым воспоминанием, медленно зрела новая правда. Правда о том, что война давно перестала быть борьбой за свободу. Теперь это была просто охота. И в этой охоте на людей места для победы больше не осталось. Только для смерти.
На главной площади Мон-Дьё, у подножия разрушенного памятника освободителям, собрали толпу — не по зову сердца, не по велению долга, а под дулами автоматов, с шёпотом угроз в ушах и пустыми глазами тех, кто уже давно разучился верить в смысл слов.
Под натянутыми тряпками навеса, прикрывающего от палящего солнца развешенные транспаранты нового режима, установили дрожащие от ветра деревянные трибуны, над которыми развевался новый флаг Флёр-дю-Солей: чёрное полотно с полыхающим Цветком Солнца, вырывающимся из мрака.
И над этой импровизированной сценой витала сама суть произошедших перемен, принесших не освобождение, а новую, ещё более тяжёлую форму порабощения.
Генерал Арман Н’Диайе поднялся на трибуну медленно, тяжело, как человек, взбирающийся не на помост, а на скалу, на вершине которой ему предстоит объявить свой приговор всей стране.
Он был в парадной форме, украшенной новыми знаками отличия: тяжёлые золотые эполеты, широкий красный пояс, эмблема нового Совета, сияющая на груди, как кровавое солнце на мрачном небосклоне.
Его лицо не выражало ни радости, ни торжества. Только холодную, непоколебимую решимость. Когда он начал говорить, его голос был твёрдым, глубоким, отдающимся в груди каждого, кто стоял перед ним, словно глухой удар барабана войны.
— Народ Флёр-дю-Солей, — произнёс он, и в его речи не было ни капли сомнений, ни одной фальшивой ноты, будто каждое слово было выточено из самого камня, — сегодня мы открываем новую страницу в истории нашей страны. Сегодня мы освобождаемся окончательно — от оков колониализма, от изменников, от тех, кто десятилетиями продавал нашу землю чужакам.
Толпа молчала. Никто не аплодировал. Никто не кричал лозунгов. Стояли, опустив головы, глядя в землю, наивно пологая, что она могла дать ответы на вопросы, которые никто не осмеливался задать.
Генерал поднял правую руку, как древнеримский трибун, призывающий к клятве.
— Отныне я, Арман Н’Диайе, беру на себя всю полноту власти в Республике Флёр-дю-Солей, — сказал он, каждое слово медленно высекая в воздухе, как ударом молота по раскалённому железу. — Я учреждаю Временное Правительство Национального Спасения.
Он сделал паузу, позволяя этим словам проникнуть в сердца тех, кто ещё пытался держаться за иллюзии.
— Все органы власти будут реформированы. Все законы пересмотрены. Каждый, кто будет стоять против нового порядка, будет уничтожен без пощады.
Генерал шагнул вперёд, и в этот момент ветер взметнул полотно нового флага, чёрное с полыхающим золотым цветком, и на мгновение казалось, что само небо принимает его клятву. Но среди тех, кто стоял внизу, не было веры. Была только усталость и страх, предчувствие того, что самое худшее ещё впереди.
Генерал медленно обвёл взглядом собравшихся, и в этом взгляде, тяжёлом, холодном, было то спокойствие, за которым всегда скрывается самая безжалостная воля — воля уничтожать всё, что хоть на мгновение может усомниться в праве сильного вершить судьбы слабых.
— Враги народа, — генерал выдержал паузу, — объявляются вне закона. Имена этих предателей известны каждому из вас. Люк Огюст Дюпон, бывший офицер Иностранного легиона Франции, ныне глава контрреволюционных формирований, и Франсуа Нгама, бывший начальник Жандармерии, отказавшийся признать законную власть, — с этого дня подлежат немедленной ликвидации.
Толпа замерла.
— Каждый, кто укроет их, — продолжал Н’Диайе, — будет расстрелян без суда. Каждый, кто поможет им, — проклят вместе с их именами.
Он опустил руку. В этом жесте не было милосердия - только приговор.
Когда генерал ушёл с трибуны, ветер продолжал терзать чёрное знамя, на котором Цветок Солнца полыхал так ярко, что казалось: он уже не освещает путь, а сжигает всё вокруг до тла. Над площадью, над городом, над всей страной повисла тишина — тяжёлая, вязкая, предвестница новых, ещё более тёмных дней.
Документы, ставшие свидетельством одного из величайших предательств в истории Флёр-дю-Солей, не имели громких заголовков, не были украшены печатями с гербами или штампами министерств. Они были написаны на плотной бумаге, аккуратным, сухим языком юристов.
Их подписали в одной из старых вилл на окраине Мон-Дьё — за плотно закрытыми ставнями, за тяжёлыми шторами, под равнодушным взглядом англичан, для которых новая власть в Флёр-дю-Солей была всего лишь выгодным вложением капитала, очередной строкой в списке инвестиций.
Суть соглашений была проста, как удар дубины по черепу: все месторождения алмазов, золота, редких металлов, а также ключевая инфраструктура по их переработке переходили под контроль консорциума британских корпораций, действующих через сеть подставных компаний. Формально — в интересах развития страны. Фактически — в обмен на беспрецедентную политическую и военную поддержку режима Н’Диайе.
Контракты предусматривали создание «смешанных предприятий», где контрольный пакет принадлежал иностранным партнёрам. Лишь малая доля доходов — ничтожная по сравнению с реальными прибылями — должна была поступать в бюджет новой республики. И то — после вычета всех "расходов на восстановление", которые определялись самими корпорациями.
За красивые фразы о «стратегическом партнёрстве» и «возрождении экономики» скрывалась простая истина: страна продавалась оптом, вместе с людьми, землёй, водой и воздухом. И те, кто сидели за столом переговоров, знали это. И всё же подписывали. Потому что власть дороже Родины.
На этих встречах не велись длинные переговоры. Англичане были людьми немногословными: они приносили папки, показывали цифры, озвучивали условия, которые не подлежали обсуждению, — и наблюдали за тем, как полковники и министры, поставленные Н’Диайе на ключевые посты, медленно, с кислым выражением на лицах, но без сопротивления, ставили подписи внизу страниц.