– А это, по-твоему, смешно? – Он пригубил вино и грустно улыбнулся. – Саша Черный, даже когда смеется, смеется сквозь слезы. Черта оседлости проходит через сердце каждого еврея. Вы можете сменить веру, достичь успеха и заработать кучу денег, но для всех вы так и останетесь дурно пахнущим изгоем, выпекающим мацу на христианской крови. От этого никуда не деться, за этим стоят столетия. – Багрицкий усмехнулся, налил вина, выпил одним глотком. – Ведь как было всегда? Пока русский купец раскачивался, еврей успевал пять раз обернуть капитал, он торговал дешевле и в то же время с большей выгодой. Он не уходил в запой, не катался на тройках с цыганами, он работал с утра до ночи. Что оставалось делать русским? Перестраивать торговлю, бросать пить и воровать? Как бы не так! Легче натравить царя на евреев, зазвонить во все колокола, поднять духовенство во главе с Иоанном Кронштадским. Жиды пархатые распяли Христа, они грязные, от них воняет, давайте-ка загоним их за черту! Отлично, загнали. В России настала тишь да благодать – спи, воруй и грабь, ходи крестным ходом. Болото, Азия дремучая. Только это было так же умно, как, сидя на бомбе, поджечь бикфордов шнур. Если когда-нибудь грянет настоящая революция, не эта бессмысленная чехарда девятьсот пятого года, а свирепый катаклизм, вихрь, стихия, во главе его будут стоять люди из-за черты. Ах, какие там выковывались характеры, как бешено хотелось жить и занять свое место под солнцем! Схватить за хвост синюю птицу удачи!
У самого Александра Яковлевича руки оказались цепкими. Он рано понял, что его голодный нос, ползающий по талмуду, едва ли нужен Богу, и, закончив гимназию, сразу почувствовал, что ему тесно в родной Херсонской губернии. Его бешеный темперамент кипел – он уехал в Петербург и, протиснувшись сквозь процентную норму, поступил на юридический факультет. Энергия его не знала меры, он работал как проклятый, грыз науки, занимался факторством[1], и неожиданно случай свел его с Абрашкой Рубинштейном, известным миллионщиком. «Ви, юноша, еще-таки только начинаете, а я на это все уже давно кончил», – сказал он Багрицкому и, взяв в секретари, принялся гонять в хвост и в гриву.
Учебу пришлось забросить, времени хватало только на сон. Однако Александр Яковлевич не роптал, понимал, что по-другому делать деньги не научиться. Он был прижимист, бережлив и прилежен и через год уже играл на бирже самостоятельно. Скачок одиннадцатого года подарил ему двести тысяч, другой бы успокоился, завел собственный выезд, дом на взморье и жил бы в свое удовольствие. Но только не Багрицкий. В голове его роились грандиозные планы, он хотел переплюнуть своего учителя, Абрашку Рубинштейна. В тринадцатом году, выйдя из еврейского закона, он принял православие, отчего стал вхож в петербургский свет, и за большие деньги свел знакомство с Симановичем, секретарем Распутина.
«Старец отзывчив и душою добр, главное, попросить его хорошо», – хитро прищурившись, заверил тот, и Багрицкий выписал в Петербург Гесю.
– Вот что, сестра, – сказал он ей тогда, – ты знаешь, что такое плохо. Твой первый муж был шлимазл, второй оказался вором и теперь сидит в тюрьме. Слушайся меня, пока не стало еще хуже.
И Геся послушалась. Через Симановича она попала в гостиную Распутина, а затем в его кабинет, на широкое кожаное кресло. «Ну, ты, матушка, сдобна, на грех охоча». Святой старец остался доволен, и Багрицкий получил подряд на поставку продовольствия в армию. Синяя птица уселась ему прямо на плечо. После августа четырнадцатого деньги потекли к нему Ниагарским водопадом, шелест купюр сладко кружил голову, и было занятно смотреть на растерянные лица прижимистых Гиршманов, Лосевых, Высоцких. Что, господа, кишка тонка?
Просторная квартира на Васильевском сразу стала тесна, вырвавшееся на волю тщеславие заставило Багрицкого осуществить заветную мечту – набить антиквариатом свой собственный дом. От сумасшедшего успеха, от шестизначных цифр у Александра Яковлевича захватывало дух, немыслимые барыши придавали ему вид одержимого. Он завел шикарный, как у великого князя Михаила Александровича, «роллс-ройс», взял на содержание нашумевшую актрису Перехвальскую, нарядил Гесю словно куклу.
Ему вдруг захотелось громко заявить о себе, он ударился в благотворительность и меценатство и как раз в это время повстречал Варвару. И словно налетел на столб со всего маху – это была женщина из его эротических снов. После того памятного ужина с шашлыками он отвез Варвару домой и перед тем, как попрощаться, пригласил назавтра в оперу, на «Юдифь» с Шаляпиным. Голос его дрожал, сердце бешено стучало – черт знает, что бы выкинул, откажись она.
– Обожаю Шаляпина. – Варвара пленительно улыбнулась и протянула руку для поцелуя.
Они обвенчались в июле, когда она вернулась из отцовского поместья. Свадьбу, чтобы не было досужих разговоров, сыграли в тесном кругу, Геся кричала «горько» и смотрела на брата с завистью. Багрицкий сиял от счастья и денег не жалел, подарил Варваре колье за сорок тысяч. Однако головы не терял, был спокоен и рассудителен.
– Дорогая моя, – сказал он молодой жене в первую ночь, – у меня нет времени ехать в Париж на медовый месяц, потом можешь ехать туда хоть на целый год. А повеселиться как следует мы можем и здесь.
Сказал и, сорвав с Варвары рубашку, принялся целовать ее грудь. В постели с ним было гораздо лучше, чем с Ветровым, но несоизмеримо хуже, чем с Граевским. Увы, все познается в сравнении.
А Багрицкому действительно было не до вояжа. Еще весной, перед тем как немцы предприняли Горлицкий прорыв, он очень удачно сыграл на понижении и заработал кучу денег. Теперь эти миллионы были вложены в производство тушеной говядины, которая эшелонами отправлялась на фронт, – какой там медовый месяц, какой Париж!
III
Во Францию Варвара засобиралась в сентябре, когда ее персона стала занимать Багрицкого куда меньше, чем только что полученный подряд на поставку зимних солдатских подштанников.
– Конечно, поезжай, мой котик, – легко согласился Александр Яковлевич и, дав на расходы двадцать пять тысяч, посоветовал отдохнуть на море, в Ницце. Райский уголок, сказочный сон наяву.
Но Варвара поехала в Париж. Скорый поезд перенес ее через пол-Европы, минуя зажиточные городки, хлебные рынки, остроконечные башни церквей, промчался без остановок по древним землям Иль-де-Франс. Когда до Парижа оставалось верст двадцать, вдалеке показался холм Монмартра с грандиозным, выпуклым со всех сторон собором Сакре-Кер. Громада белокаменных куполов устремилась в безоблачную высь, массивное здание казалось парящим в воздухе. Скоро начались предместья, одинокие дома собирались в кварталы, дороги сливались и переходили в немыслимую путаницу улиц. Всюду царила вакханалия хаотичной застройки. Возле городских стен громоздились мазанки и бараки, древние церкви соседствовали с заводскими корпусами, узкие бульвары терялись в лощинках, где были устроены огороды, или упирались в деревянные оштукатуренные фабричные заборы. Предместья эти были странным смешением серой безвкусицы кварталов, старины издавна населенных деревень и жуткого однообразия новых поселений, возникших на месте пустырей и свалок. Наконец паровоз сбавил ход, заревел, за окошками поплыли лица встречающих, и, дернувшись, поезд замер под грязно-стеклянными сводами вокзала. Вот она, древняя Лютеция!
– Носильщик! – Поручив багаж пожилому усачу в картузе, Варвара двинулась за ним по перрону к выходу на площадь. Вокруг кишела разномастная толпа. Куртки, плисовые штаны, пиджачные пары. В ту осень носили пиджаки с узкими и слегка закругленными лацканами, в моде были очень высокие пестрые жилеты и двойные крахмальные воротнички. Особым шиком считались слишком длинные, лишенные продольной складки брюки – их с самодовольным видом носили франтоватые, бесцеремонно глазеющие на женщин молодые люди. Дамы, сообразно сентябрьской погоде, надели жакеты и горжетки, длинные, так что было не видно чулок, юбки-плиссе прикрывали их высокие ботинки. Над толпой витал запах пота, духов и сигарного дыма, перрон пенился котелками, канотье, шляпами соломенными и фетровыми – с опущенными полями и бантом на затылке или очень мягкими, а-ля Клемансо.