Как следствие, у меня резко повысилась работоспособность. Когда Диккенс спросил, над чем я сейчас тружусь, я честно сказал, что Фехтер практически переехал ко мне на Глостер-плейс и мы по много часов в день работаем над нашей пьесой «Черно-белый». Я добавил, что у меня уже появился замысел следующего романа, основанного на неких странных аспектах английских брачных законов, и что я почти наверняка приступлю к работе над ним сразу после премьеры «Черно-белого», намеченной на конец марта.
Диккенс похлопал меня по спине и пообещал прийти на премьеру со всей семьей. Я задался вопросом, доживет ли он до конца марта.
Я не сказал Диккенсу, что теперь каждую ночь, после короткого морфинового сна, я в час или в два просыпаюсь и диктую Второму Уилки тексты с описанием своих сновидений. Наш совместный труд о древнеегипетских ритуалах, посвященных богам Черных Земель, уже насчитывал свыше тысячи рукописных страниц.
Тем вечером в Эдинбурге Диккенс сыграл сцену убийства просто блестяще. Признаться, меня самого мороз подирал по коже. На сей раз в зале было не так жарко и душно, как, возможно, было в Клифтоне, но все равно около десятка дам лишились чувств.
После концерта Диккенс провел немного времени с группой зрителей, а потом шаткой поступью удалился в свою уборную, где в очередной раз сказал нам с Долби, что после представления люди как-то неохотно подходят и заговаривают с ним и вообще стараются держаться от него подальше. «Они чувствуют мои кровожадные инстинкты», — сказал он с невеселым смехом.
Затем Диккенс вручил Долби список с перечнем оставшихся выступлений, и Долби совершил почти роковую (то есть способную обернуться увольнением) ошибку, вежливо предложив исключить «убийство» из программы чтений в маленьких городках и выступать с ним только в крупных городах.
— Гляньте сюда, Шеф… просмотрите внимательно составленный вами список — вы не замечаете здесь ничего странного?
— Нет. А в чем дело?
— Ну, вы включили «убийство» в три из четырех выступлений в неделю.
— И что с того? — резко осведомился Диккенс. — Что, собственно, вы хотите сказать?
Похоже, он напрочь забыл о моем присутствии. Я стоял, прямой и безмолвный, с бокалом шампанского в руке, как в недавнем прошлом стоял престарелый Макриди.
— Только одно, Шеф, — мягко промолвил Долби. — Не подлежит ни малейшему сомнению: успех вашего прощального турне уже предрешен окончательно и бесповоротно… независимо от того, какие номера вы выберете для дальнейших выступлений. А потому не имеет значения, отрывки из каких своих книг вы будете читать. Сцена с Сайксом и Нэнси дается вам страшно дорогой ценой, Шеф. Я это вижу. И другие это видят. Вы сами понимаете и чувствуете это. Почему бы не приберечь этот номер для крупных городов — или вообще отказаться от него до конца турне?
Диккенс круто развернулся в кресле, отворачиваясь от зеркала, перед которым он снимал легкий грим. Столь яростное выражение лица у него я видел, только когда он выступал в роли Билла Сайкса.
— Вы закончили, сэр?
— Я высказал свое мнение, — бесстрастно, но твердо промолвил Долби.
Вскочив на ноги, Диккенс схватил тарелку с несколькими устрицами и ударил по ней черенком ножа. Тарелка разлетелась на полдюжины осколков.
— Долби! Черт бы вас побрал! Ваша чертова осторожность в конце концов погубит вас — и меня!
— Возможно, Шеф. — Медведеподобный верзила густо покраснел, и я мог поклясться, что в глазах у него выступили слезы. Но его голос оставался тихим и твердым. — Однако в таком случае, надеюсь, вы отдадите мне справедливость, признав, что я проявляю осторожность исключительно в ваших интересах.
Ошеломленный, я осознал, что за долгие годы нашего знакомства Чарльз Диккенс впервые при мне повысил голос на человека (вне театральных подмостков). Даже когда он жестоко уязвлял мои чувства во время памятного ужина в ресторации Верея, он говорил негромким, почти ласковым голосом. Гнев Неподражаемого, зримо явленный в реальной жизни, а не на сцене, был ужаснее, чем я мог представить.
Диккенс неподвижно стоял в молчании. Я оставался в глубине комнаты, забытый обоими участниками необычного диалога. Долби направился к походному бюро, чтобы положить на него список. Он отворачивался в сторону, словно не желая расстраивать Шефа своим обиженным выражением лица, а когда повернулся к нему — увидел то, что видел я.
Диккенс беззвучно плакал.
Долби потрясенно застыл на месте, а в следующий миг Диккенс, как и следовало ожидать, порывисто шагнул к нему и обнял с самым покаянным видом.
— Простите меня, Долби, — сдавленно проговорил он. — Я не хотел вас обидеть. Я устал. Мы все устали. И я знаю: вы правы. Мы все спокойно обсудим завтра утром.
Но утром (при мне, ибо мы завтракали вместе) Диккенс оставил «убийство» во всех трех концертах и добавил в программу четвертого.
Ко времени своего возвращения в Лондон я доподлинно знал о следующих фактах:
Диккенс испражнялся с кровью и считал, что дело здесь в застарелом геморрое, но Долби сомневался, что именно это является причиной постоянного кровавого поноса.
Левая нога у Неподражаемого снова распухла так сильно, что он не мог сесть в кеб или зайти в вагон без посторонней помощи. Он переставал хромать, только когда выходил на сцену и уходил за кулисы.
Он признавался, что находится в жутко подавленном состоянии духа.
В Честере с ним случилось сильное головокружение, вызвавшее легкий паралич. Пришедшему по вызову врачу он сказал, что у него «кружится голова и его то качает назад, то ведет в сторону». Позже Долби рассказал мне, что один раз, когда Диккенс пытался положить на стол какой-то маленький предмет, дело закончилось тем, что он неловко сдвинул стол вперед, едва не перевернув его.
Диккенс говорил о странных ощущениях в левой руке и признавался, что для того, чтобы произвести ею некое действие — скажем, положить или взять предмет, — он должен пристально на нее посмотреть и послать ей мысленный приказ.
В последнее утро в Эдинбурге Диккенс сказал мне — со смехом, — что ему становится все труднее поднимать к голове руки, особенно непокорную левую, и в скором времени придется нанять работника, чтобы тот расчесывал ему три оставшиеся волосины перед выходом на сцену.
Однако после Честера он выступил в Блэкберне, а затем в Болтоне — и везде убивал Нэнси.
К двадцать второму апреля Диккенс окончательно сдал. Но я забегаю вперед, дорогой читатель.
Вскоре после возвращения из Эдинбурга я получил письмо от Кэролайн. Оно было написано без всякого пафоса и сантиментов — языком почти бесстрастным, словно она составляла орнитологический отчет о поведении воробьев в своем саду, — но Кэролайн сообщала мне, что в течение шести месяцев супружеской жизни ее муж Джозеф не зарабатывает средств к существованию, что они живут на гроши, которые неохотно выдает его мать (унаследовавшая крохотное состояние от мужа), и что он ее бьет.
Я прочитал письмо со смешанными чувствами — среди них, следует признать, преобладало легкое удовлетворение.
Кэролайн не просила ни денег, ни помощи, ни даже ответного послания, но подписалась словами «Ваш очень давний и истинный друг».
Я с минуту сидел за столом в кабинете, задаваясь вопросом, что же такое фальшивый друг, если Кэролайн Г***, ныне миссис Хэрриет Клоу, является образцом истинного друга.
В тот же день пришло письмо на имя Джорджа и Бесс — они оба горевали каждый на свой лад, безмолвно, разумеется, но Бесс тяжелее мужа переживала побег Агнес (особенно сейчас, после смерти родителей, не оставивших никаких денег), — и я не видел доставленного конверта, иначе почерк на нем (корявые печатные буквы) непременно привлек бы мое внимание.
На следующий день Джордж появился в дверях моего кабинета, тихо кашлянул и вошел с извиняющимся выражением лица.
— Прошу прощения, сэр, но поскольку вы выказали столь добрый интерес к судьбе нашей дорогой дочери Агнес, я решил, что вы захотите увидеть это, сэр.