Женился мужик. Худо-бедно прожил с женой двадцать лет. И за эти двадцать лет народилось у него двадцать сыновей, и все, как один, в сентябре. Младший еще титьку сосал, а старший уже вовсю с девками женихался. А когда младший по девкам бегать начал, у старшего уже борода до пояса выросла и своих десять сынов ложками по столу стучали.
Тут батька их помер. Утром заболел, заохал, а к вечеру и помер. Сыны тятьку на двор вытащили и стали наследство делить. По столу кулачищами стучат, усами шевелят, ругаются. А тятька тихонько на дворе в деревянном гробу лежит, ручки на груди сложил, в кулачках свечку держит.
Старший сын говорит:
— Я самый старший, поэтому мне земли самый большой кусок положен!
— А вот врешь, — говорит седьмой сын, — меня тятька больше всех любил, на коленях качал и свистульку вырезал. Моя земля!
— Это как же так? — удивляется третий сын, — у меня детей всех вас больше. Что им, с голоду попухнуть? Отрезайте мне клин на косогоре! А то я хату подожгу!
— За что тебе клин?! Ты три года ногами маялся, на печке вылеживался, а мы в поле хребтину ломали! — отвечают братья. — А если ты хату подпалишь, мы всех твоих детей как котят перетопим! Так и знай.
Шумят братья, глазами сверкают, зубами скрежещут. А мать сидит тихонько в уголке, плачет по умершему. Но плачет молча, в ладошку, чтобы сынам не помешать.
А сыны-то уже не кричат — кулаками дерутся, из голов волосья пучками рвут, валят друг дружку на пол и ногами топчут. И ни один другому своего куска наследства уступать не хочет.
Только младшой возле матери сидит, в разговор старших не встревает, по батьке горюет.
Били-били друг дружку братья — устали. Сели на лавку передохнуть. Кровь да сопли, по лицу размазанные, рукавами да подолами изорванных рубах вытирают, друг на дружку глазами зыркают.
— Ну, тогда так, — говорит старший брат, — тогда по справедливости делить станем.
— Станем, — соглашаются братья.
— Мне поле за оврагом и индюков.
— Мне сарайку i огород.
— А мне соху, бычка и телегу. Дошла очередь до младшего брата.
— Чего ты хочешь, Ванька? — спрашивают его.
— А ничего мне не надо, — отвечает младший брат, — только разве балалайку отцову отдайте.
— Ладно, забирай балалайку, — соглашаются братья, — все одно от нее проку в хозяйстве никакого нет.
Взял младший брат балалайку, у окошка сел, ногу на ногу закинул, голову склонил и стал пальцем по струнам тренькать.
Братья еще маленько пошумели, чугуны-ложки поделили и потащили отца на кладбище. Гроб несут, а сами на небо поглядывают — гадают, будет дождь или нет. Пропадет сено или выстоит? Донесли гроб, закопали по-быстрому, повздыхали да и в поле пошли. А крест да оградку ладить младшенького брата оставили. У него все равно ни хозяйства, ни забот нет — одна балалайка.
Поставил младший брат крест, поставил оградку, пот с лица утер и отправился на реку окуней ловить на ужин. Сидит на бережке, ноги в воду свесил, удилом дергает, окуней на кукан наздевывает. Солнце в спину печет, речка в камушках журчит, на лугу кузнечики трещат, перед глазами мотыльки-стрекозы туда-сюда мельтешат. Травой пахнет, ягодами и рекой. Хорошо.
«А батька ничего этого больше уже не увидит, не услышит», — думает младший сын, и от этого ему чуть-чуть грустно. Но все равно хорошо. Подергает окуней, упадет навзничь на землю, руки в стороны раскинет. Трава лицо щекочет, небо перед глазами синее, веселое, и кажется, что завтра все непременно хорошо будет, а сама жизнь длинной, длинной…
Вечером братья с поля вернулись, стали дом делить. Сруб по бревнышку раскатали, печь по кирпичику расколотили. И каждый себе по бревну унес и по кирпичу. Заложили новые девятнадцать срубов и перво-наперво заборами их обнесли. Хошь без стен, без окон, без крыши, а своя хата, свое хозяйство!
Когда последнее бревно сковырнули, нашли в земле полтинник серебряный, который еще отец отца на счастье под избу заложил. Стали полтинник делить и младшенького, Ваню, не забыли — дали пятак на чарку водки.
Сидят братья, каждый возле своего бревна, а возле них на узлах, на сундуках с добром жены и дети. Сидят, мечтают, какая у них жизнь распрекрасная выйдет при своем хозяйстве.
Час сидят, два. Уж вечер настал, занепогодилось. Ветер задул-засвистел. Дождь закапал. По земле лужи растеклись. Холодно, мокро. Хоть бы навес какой сколотить на четырех шестах. Но боязно свое бревно в общую кучу снести. Бревно — оно только с виду бревно, а на самом деле начало новой жизни! Как его лишиться?! Дети к матерям жмутся, озябли, зубами, у кого прорезались, стучат, а у кого нет — криком заходятся. А ночь дли-н-ная…
— Ну хоть печку давайте сложим. Похлебки горячей поедим, кишки согреем, — предлагает младший брат и тянется к кирпичам.
— Не трожь кирпичи! — кричат братья. — Не твои они! Мы, может, тех кирпичей да бревен двадцать лет дожидались, а ты их за здорово живешь хочешь в общую кучу снесть! Не бывать тому! — и бьют Ванюху по рукам.
— Я же для всех хотел, как лучше! — удивляется Ваня.
— А нам для всех «как лучше» не надо! Нам бы так лучше, чтобы каждому хорошо. Тогда мы тебе спасибо скажем и в ножки поклонимся.
— Чудаки вы, ей-богу! Если всем хорошо, значит, и каждому хорошо!
— Это ты брось! Все — это все, а каждый — это каждый. Так всегда было. Хорошего в жизни такая малость, что на всех, как ни растягивай, хватить не может.
— Да у вас же дети померзнут, — совсем удивляется младший брат.
— А это не твоя забота. Мы дождь переждем да зиму пересидим, а там такие хоромы отгрохаем — любо-дорого! Ты еще нашим детям завидовать станешь!
Плюнул Ванька на братьев и в трактир пошел.
А в трактире грязно и тепло. Народу битком набилось — не протиснуться. На лавках сидят, на столах сидят, на окошках, на земле, на собственных подогнутых ногах. Постные щи ложками хлебают, семечки лузгают, бражку пьют, усы ладонями отирают, жизнь ругательски ругают, смеются, ссорятся, обнимаются, плачут, в губы целуются, кости бросают, девок за ляжки щиплют — весело. Гул стоит, дым от самосада глаза ест. А в окнах темнота, капли о стекло, словно мухи, бьются и ветер в трубе воет, что волк голодный.