— Ну?
— А какое же это счастье, когда я второй день срамом сверкаю по причине полной невозможности порты надеть. Неправильное оно, твое счастье.
— Знал бы я, что ты такой нытик, ни за что бы тебя в ученики не взял, — заявляет отшельник. — Наше дело усердия требует, труда большого. А ты мало что дурак, еще и лентяй первостатейный.
Тут совсем мужик взбеленился.
— Ах ты, — говорит, — сучий валенок! Ах ты поросячья харя! Наел щеки, что глаз совсем не видать, и меня попрекаешь! Страдальца из себя корчишь. Удумал же такое — «Чем больше продукта переведу и девок перепорчу — тем святее стану»…
А вот хрен тебе, а не святость!
И показывает мужик святому отшельнику кукиш.
— Ну а это уж вовсе неприлично, — говорит отшельник и нос свой от фиги воротит.
— Нет, ты посмотри, — орет мужик и сует ему фигу в самые что ни на есть глазки.
— Я, вижу, в тебе ошибся, — говорит отшельник. — Ступай отседа. Не дано тебе через муки счастье познать.
— А видал я твое счастье, — говорит мужик и такое заворачивает, что на бумаге уместить нет никакой возможности.
Отшельник аж затрясся весь.
— Я, — кричит, — с тебя обет снимаю. Пшел вон! А ложку серебряную с. вензелями, что ты со стола слямзил, — верни!
— А вот еще раз хрена тебе, — говорит мужик. — Не получишь ты ложки через вредность свою. Я ее внукам снесу в подарок.
И хлоп дверью.
Отшельник совсем в злобство впал. Щеками трясет, встать хочет, только ему живот мешает.
— Ах так, мужик, — кричит вслед. — Тогда именем господним я тебя, и детей твоих, и внуков, и правнуков до восемнадцатого колена проклинаю на веки вечные! Аминь!
Тут, конечно, мужик не стерпел, вернулся. Голову в окошко засунул:
— А на проклятье твое мне три раза тьфу, — говорит. И плюет отшельнику прямехонько на макушку.
— А если ты еще какую пакость мне учинить вздумаешь, я тебе, несмотря на твою святость, здоровенных плюх навешаю, так и знай!
Повернулся и пошел себе.
А у отшельника, говорят, случилась от пережитого потрясения полная потеря аппетита. Месяц он вовсе не ел, животом и щеками опал. И через то совсем потерял свою святость.
А мужик все шел и удивлялся: странная штуковина жизнь — ничего нет — плохо, все есть — опять плохо! Где оно, счастье?
И дошел он так до царства одного. Небольшое премиленькое царство. Деревеньки чистые, хаты черепицей крыты. Навоз и пьяные на дорогах не валяются. Скотина гладкая, и на каждой колокольчик висит. Прелесть что за царство. Только порядки в нем совсем странные. Едва мужик за шлагбаум пограничный зашел, его с боков два жандарма хвать и в околоток сволокли. А в околотке не пристав сидит, не квартальный, а сам царь.
— Здорово, мужик, — горит царь и корону приподнимает. — Как тебе мое царство-государство понравилось?
— Так не видал я твово государства, — отвечает мужик. — По причине того, что мне твои держиморды оба глаза подбили и я, кроме своих синяков, ничего разглядеть не могу.
— Это чего это вы так гостя встречаете? — удивляется царь. — Это просто даже свинство — так гостя встречать!
— Никак нет, — рапортуют жандармы, — это сам мужик о пограничный столб споткнулся и обоими глазами на кочку упал.
И хрясь мужика кулаком по уху да по второму. Чтоб не болтал лишнего.
— Ну вот, видишь, — говорит царь. — Что ж ты на жандармов моих понапраслину возводишь? Они у нас ребята воспитанные, с душой нежной, ранимой. Зачем их расстраивать?
— Чего-сь? — переспрашивает мужик, потому что в ушах у него звон стоит. И через то он, что царь говорит, не слышит.
— Ну вот ты и слушать меня не желаешь, — обиделся царь. — Разве ж так добрый гость поступает? — и говорит жандармам: — Оттащите-ка вы его в подвал, а после во дворец. Мы с ним поближе потолковать желаем.
— Будет сделано! — отвечают жандармы и выволакивают мужика вон из околотка.
Бросили мужика в подвал. А в подвале народу разного — пруд пруди. Как на ярмарке. Тут тебе крестьяне, тут и мастеровой люд, и студентики, и купчишки, и кого только нет.
— Что это за государство такое, и как вы только в нем живете? — удивляется мужик.
— Не, — отвечают ему, — государство у нас хорошее, справедливое. Нас побьют-побьют да отпустят, да еще пряник с собой дадут сладкий.
— А бьют-то за что? — спрашивает мужик.
— Для порядку. А если не бить, порядка не будет. Будет беспорядок. Как тогда жить? Без битья никак нельзя. Без битья разбалуется народ, веру забудет, власть чтить перестанет. Смута пойдет, разор. Народ силы боится, а сила в кулаке. Так всегда было: старшие дети младших бьют, старших детей — родители, родителей — жандармы.
— И часто бьют?
— Это смотря где живешь. Если на четной стороне улицы — по вторникам, четвергам и субботам. А если на нечетной — по средам, пятницам и воскресеньям.
— А по понедельникам?
— А по понедельникам нельзя. По понедельникам жандармы домашними делами занимаются — жен и детей порют и в церкву ходют.
Тут жандармы заходят в камеру.
— Те, которые четные, — выходь!
И вручают каждому большой пряник с глазурью.
— А я-то как же? — кричит мужик.
— А тебя пущать не велено, — отвечают ему жандармы и пихают его обратно в камеру.
А один студентик, выходя, вежливо так говорит:
— Кислое твое дело! Лучше сам на портянке повесься!
День сидит мужик, второй, неделю, месяц. Бояться устал, пообвыкся. Кормят сносно, баланду два раза на дню дают, а работать за то не просят. Стены в тюрьме толстенные, оконца махонькие, народу много — тепло. Раз в неделю в баню водят, белье меняют, что уж совсем мужику в диковинку. Сидит мужик, толстеет и думает — вот если бы бабу его, да детишек, да родственников в камеру допустить, да всем бы тут зажить кучей, так вот, наверное, счастье и было бы. И искать его боле не надобно.
Только приходит однажды главный жандарм.
— Аида! — говорит. — К царю!
И волокет его прямехонько во дворец.
А во дворце злата, серебра — в глазах рябит! Цветного холста на стенах, на окнах понавешено — тышшу портов сшить можно! И на каждом шагу каменные бабы и мужики стоят, голяком, срамотищу листками прикрывают.