Бывший начальник попивал чаек из блюдечка и любовался собой по второму разу. Расчеты Мити оправдывались. Можно заговаривать о Чугуевой.
– Как на шахте? – спросил Лобода.
– Откровенно сказать, после вас все наперекосяк.
– Да ты что! – Лобода выкатил глаза, но все-таки ухмыльнулся. – Подумай, кого хаешь! Новый-то – инженер! Его Сам прислал, лично.
– Мало что! Горяч больно, хоть и инженер. Тороплив.
– Тороплив?
– Тороплив. При вас готовились плывун замораживать, помните? Еще не проморозили как следует, а он: давай копать – и все тут! В результате – потоп.
– Потоп?
– Законный. Воду бадьями отливали. Мучились от темнадцати до темнадцати. В результате – прорыв.
– Прорыв? – спросил Лобода, с удовольствием закусывая вареньем.
– Полный прорыв, Федор Ефимович. Копаешься, а тебе за шиворот калийный рассол льется. Весь в струпьях ходил. Сейчас еще свербит…
– Вот он и инженер! – вздыхал Лобода. – Вот оно и высшее техническое.
– А с бетоном вовсе разладилось, – продолжал Митя. – То замазку гонят, а то жидкий, хоть блины пеки. Ребята каждую минуту вас поминают, Федор Ефимович. Вот, говорят, был руководитель так руководитель.
– Ладно тебе. Кто говорит хоть?
– Все говорят. В основном, конечно, рабочий класс. Андрюшенко говорит. Круглов Петька. Машка Золотилова.
– Мери?
– Она. Портупеев. Чугуева. Да вот, кстати, Чугуева-то…
– Еще кто говорит?
– Семенов говорил. Хусаинов, камеронщик. Борька Заломов. Чугуева.
– Чугуеву ты поминал. Дальше.
– Борька, Заломов. Гошка Аш… Все желают. И Николай Николаевич тоже. А Чугуева…
– Про богдыхана не поминал?
– Кто?
– Николай Николаевич. Про богдыхана китайского, случаем, не поминал?
– Нет. Вот, говорит, был начальник так начальник. Придет и сядет в кресло. Не то что нынешний.
– А новый бегает?
– Из-под земли не вылазит. Ребята говорят, Федор Ефимович не такой был.
– Небось костерят, что план требовал?
– План стребует, а в обиду, говорят, не даст.
– Это верно, – Лобода отпил из блюдечка, закусил вареньем. – Поминают небось, как работал с человеческим материалом?
– А как же! Каждый день поминают. С человеческим материалом Федор Ефимович работал. Дирижаблестроение освещал… Я, по правде сказать, плакал в больнице, когда узнал, что вас нету.
– Врешь ты все, рыжий черт! – Лобода промакнул утиральником слезу. – Настасья!
Дверь распахнулась.
– Подай комсоргу чашку. И для варенья розетку. Так. Дочерей позови и сама садись.
Явились две дочери: Марэла и старшая, лет двадцати, тоже похожая на отца.
– Вот это, – Лобода показал пальцем на Митю, – комсорг моей шахты. Садитесь, слушайте. Значит, жалеют меня? Ну?
– Жалеют, Федор Ефимович.
– Кто да кто?
– Чугуева, Круглов Петька. Машка Золотилова…
– Мери?
– Она. Портупеев, Хусаинов, камеронщик, Заломов…
– Гошка Аш, – добавил Лобода. – Вот они, какие дела. Слыхали? – обратился он к молчаливому семейству и пояснил Мите: – Они молчат, а про себя рады без памяти. Я ихние мысли, как по минеям читаю: «На подсобном участке не больно-то станет главного корчить». Мечтают, что я им оттудова капусту таскать стану… Шиш я вам капусту стану таскать! Ну, чего вылупились?
Дочери, будто по команде, вместе с матерью скрылись за дверью.
– Я ее, – кивнул на дверь Лобода, – вдовицей еще в царское время засватал. Домик у ней свой был, садик свой в Териоках. В революцию привез ее в Питер, пропал домик, вот она зубами и скрипит… Нету на земле правды, комсорг… Я им с Юденичем воевал, я им эскадроном командовал, я им колхозы подымал, а они чем отблагодарили? Партийным взысканием. Вот он я, командир эскадрона в 25-м году.
В углу зеркала торчала карточка: бравый командир стоит в стременах на вороной лошадке добрых кровей, тянет трензеля.
– С эскадрона меня сам Буденный снимал. Буде-е-енный, не кто-нибудь! Или, к примеру, колхозное строительство. Погонял я их два года, а на третье лето не осталось в колхозе тележных колес. На двадцать лошадей три хода. Чинить – кузнецов нету, раскулачили. А тут сенокос. Что делать? Велел запрягать лошадей в сани. Сняли меня оттудова, велели объяснение писать. Я не обижаюсь. И на Буденного не обижаюсь. А тут что? Прихожу на работу, а на моем кресле инженер сидит. А мне заместо спасибо – выговор за притупление большевистской бдительности. Чужаков, мол, на шахте много. («Худо дело», – подумал Митя). А я тут с какого бока? Я чужаков набирал? Их мне с управления пригоняли. Ежели бы я сам кадры подбирал, ко мне бы ни один сырой элемент не пробрался. («Вовсе худо», – подумал Митя). А я тебе скажу, комсорг, на свой вологодский салтык, не все чужаки, которых чужаками записывают. Тут у нас крутой перегиб.
– Вот это верно! – Митя аж на стуле подпрыгнул. – Правильно! У нас, например, Чугуева…
– Я не кончил. Я тебе не московский, я коренной питерский пролетарий. Я своими ушами Ильича слушал… Наша вся деревня сроду в Питер бегла, в лакеи определялась. И я тоже. На Невском в ресторане служил. Хозяин кабинеты доверял. Я им десертную ложку горчицы выкушивал не жмурившись. Дамы без памяти падали… Вон я какой был громобой.
Лобода показал пальцем. У трубы граммофона висел желтый дагерротип: остолбенелый официант, на руке салфетка, на маленьком лбу чубчик, уложенный на манер параграфа.
– В Питере в аккурат после переворота Ильича слушал. Какие установки делал Ильич про чужаков? Ежели, говорит, помещик – учти, не мелкота какая-нибудь, не кулачки да подкулачники, матерый помещик! – ежели, говорит, помещик не вредный и в хозяйстве разбирается, то в коммуну его пускать не только можно, но и должно. А время было не нынешнее, погорячей.
– Это Ленин говорил? – Митя весь потянулся к Лободе. – Где? Когда?
– Году в девятнадцатом, в двадцатом. Вот так вот. А нынешние…
– Поточнее, Федор Ефимович. Когда, а?
– На Петросовете. Ильич на вопросы отвечал.
– Это же в сочинениях должно быть. У вас нет сочинений Ленина?
– У меня только Маркс и Энгельс. «Немецкая идеология». Премия на Первый май. А ты что? Не веришь?
– Верю, верю! Вот у нас, например, Чугуева. Работает отлично, в ударники провели, а оказалось – лишенка.